Владимирские просёлки (20 стр.)
Стояли сосны далеко друг от друга, разъединенные и словно задумчивые, как могли бы быть задумчивы несколько ветеранов, чудом уцелевших от истребленного, могучего некогда войска. Судя по этим оставшимся красавицам, здесь шумела и гудела, раскачиваясь на ветру, выхоленная корабельная роща.
Жарко и душно стало сразу, как только мы вышли на порубку. Тени не было. Полдневное солнце лилось и лилось на дорогу. Под солнцем ярко светились, соперничая с ним, необыкновенно высокие, сочные и крупноцветные купальницы. Словно желтая роза был каждый цветок. Собранные в букет, купальницы пахли прохладой и речным туманом. Иногда дорога пересекала обширные, в полном цвету и блеске рощицы ландышей. О приближении к такой рощице мы узнавали по запаху за тридцать или сорок шагов. Как и купальницы, ландыши были здесь необыкновенно крупные и сочные. Листья их шириной чуть не в ладонь, цветы величиной чуть не с лесной орех создавали впечатление нездешнего, экзотического растения. Так шли мы часа два или более, не зная, туда ли идем, куда нужно, или все дальше, непоправимо дальше уходим от истинного пути.
Остался не записанным на пленку исторический возглас Колумбова матроса, который заорал вдруг сверху: «Земля!» Так что навсегда неизвестно, сколько страсти и радости прозвучало в том осипшем от жажды голосе. Положение могло бы быть исправлено, если бы при нас находился записывающий аппарат. Не беда, что слово было другое. Роза не успела вспомнить даже, что должна показаться Махова сторожка, и закричала просто: «Изба!». При этом она запрыгала и захлопала в ладоши, чего Колумбов матрос, наверно, не делал. Впрочем, кто его знает!
Махова сторожка и правда оказалась не чем иным, как бревенчатой избой, обнесенной пряслом. Одной стороной она примыкала к лесу, с другой стороны расстилалась обширная цветущая луговина, на дальнем краю которой угадывалась речка. Было видно, как по речке луговина далеко углубляется в лес и вправо и влево. Шагах в ста от избы, на просторе, росла могучая береза. Под тенью этого дерева могла бы расположиться и рота солдат. Тем вольготнее расположились мы двое.
В лесу нельзя было не только что сесть отдохнуть, но даже остановиться, потому что тотчас появлялись рои жирных, неизвестно на чем отъевшихся желтых комаров. Здесь, на луговине, гулял ветерок и, пока мы отдыхали, ни один комар не пропищал над ухом. Одно это было блаженством.
Оборудовав место отдыха, то есть постелив на цветы все, что было можно, мы отправились к избе на разведку. Я заглянул в окно и увидел за столом семерых (нет, не братьев-разбойников), а просто здоровенных мужиков. Перед ними стояли два алюминиевых блюда, или, лучше сказать, таза, наполненных макаронными рожками, а также несколько крынок молока. Буханки хлеба громоздились одна на другую на краю стола.
В огороде, рядом с избой, работала девушка, надо полагать, дочь лесника. С ней мы и вступили в переговоры. Оказалось, ни самого Махова, ни лесничихи нет дома – они в три часа утра ушли не то сажать, не то окапывать елочки и вот до сих пор не приходили.
– Нельзя ли купить молока и хлеба?
– Молоко, что было, все подала к обеду рабочим (значит, тем, что сидели в избе), а больше еще не доила.
– Когда придет время доить корову?
– Можно подоить сейчас, но парное молоко будете ли вы пить в такую жару?
– Опустите его в колодец, и оно остынет.
– Если вы не торопитесь, пожалуй, я так и сделаю. – И девушка побежала в лес, откуда послышался ее голосок: «Зорька! Зорька, Зорька, куда ты запропастилась, холера!»
Потом зазвенел колокольчик, и Зорька, дородная, важная корова, вышла на поляну. Она шла гордо, как бы сознавая свое великое значение в жизни людей.
Источник
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Владимирские просёлки
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Владимир Алексеевич Солоухин
Я видел, может быть, полсвета И вслед за веком жить спешил, А между тем дороги этой За столько лет не совершил. Хотя своей считал дорогой И про себя ее берег, Как книгу, что прочесть до срока Все собирался и не мог.
О, красна ты, Земля Володимирова!
Из старинной рукописи
Нет, вызвал бы я вас на Русские проселки, Чтоб о людском житье прочистить ваши толки.
Вернувшись из далекого путешествия, обязательно будешь хвастаться, рассказывать диковинные вещи. Ну не совсем уж так, чтобы одним шомполом сразу семь уток убить, но случалось, мол, и нам заарканить ненецким арканом гордую шею белоснежного лебедя.
Да и распишешь еще, как он ударил в этот миг лебедиными крыльями по черному зеркалу тундрового озерка, и дробил, и бил его в мельчайшие дребезги.
Великое удовольствие смотреть при этом на удивленные лица слушателей, что и не верят и верят каждому твоему слову. Путешествия потеряли бы половину своего смысла, если бы о них нельзя было рассказывать.
Вот так-то хвастался я однажды своему приятелю, а потом вдруг спросил:
– Ну а у тебя что нового? Ты где побывал за это время?
– Да мы что же… Где уж нам лебедей ловить! Ездил я тут за одной бытовой темкой, между прочим, в твои родные, во владимирские то есть, края. Места, брат, у вас! Вот, помнишь, как отъедешь от Камешков, будет перелесок справа…
И он начинал мне говорить о перелеске, как будто я только что вернулся из этих мест. А у меня краснели уши, и стыдно было перебить его: «Да не был я в Камешках, и перелеска твоего не видел, и про Пересекино в первый раз слышу».
Другой приятель допекал еще горше.
– Заходим мы, значит, в Юрьев-Польский ранним утром. Только дождь прошел: земля курится, трава сверкает. Городок деревянный, тихий, над домами трубы дымят. Через город река течет, и так она до краев полна, вот-вот выплеснется. И вся-то река прямо в центре города кувшинками заросла. Горят они, желтые, на тихой утренней воде. По-над водой мостки тесовые там и тут. На мостках ядреные бабы икрами сверкают, вальками белье колотят. А вокруг петухи орут. Фландрия, да и только! Вот каков Юрьев-Польский. А река эта, как ее… Колочка?
– Да нет же, Колокша! А река эта, Колокша, рыбой, говорят, полна.
Тут уж я не только что краснел – провалиться готов был на этом месте. «Колочка! Сам ты Колочка! Ну ладно, что в Камешках не бывал, а тут не знаешь, что Юрьев-Польский на той же Колокше стоит, что течет в шести верстах от твоего родного порога. Да и до Юрьева самого едва ли тридцать верст. А ведь не был вот, не видал, не знаешь. По разным Заполярьям, Балканам да Адриатическим морям разъезжаешь, а родная земля совсем в забросе. Другие люди тебе о ее красоте рассказывают».
Так постепенно возникла и росла хорошая ревность, а вместе с тем осознавался моральный долг перед Владимирской землей, красивее которой (это всегда я знал твердо) нет на свете, потому что нет земли роднее ее.
Тогда и пришло непреодолимое желание увидеть ее всю как можно подробнее и ближе.
Совпало так, что к этому времени через один пустячок понял я вдруг настоящую цену экзотики. Дело было за чтением Брема. Мудрый природоиспытатель описывал некоего зверька, водящегося в американских прериях. Говорилось, между прочим, что мясо этого зверька отличается необыкновенно нежным вкусом, что некоторые европейцы пересекают океан и терпят лишения только ради того, чтобы добыть оного зверька и вкусить его ароматного мяса.
Тут, признаюсь, и у меня текли слюнки и поднималось чувство жалости к самому себе за то, что вот помрешь, а так и не попробуешь необыкновенной дичины. «Обжаренное в углях или же тушенное в духовке, – безжалостно продолжала книга, – мясо это, несомненно, является лакомством и, по утверждению особо тонких гастрономов, вкусом своим, нежностью и питательностью не уступает даже телятине».
Телятина – слово грубоватое, и, казалось бы, трудно от него перекинуться в эстетический план, но так всколыхнулось все во мне, такое напало прозрение, что не показалось грубым подумать: «Конечно! Правильно! И пальма-то сама или там какая-нибудь чинара постольку и красива, поскольку красотой своей не уступает даже березе».
Помню, бродили мы по одному из кавказских ботанических садов. На табличках были написаны мудреные названия: питтоспорум, пестроокаймленная юкка, эвкалипт, лавровишня… Уже не поражала нас к концу дня ни развесистость крон, ни толщина стволов, ни причудливость листьев.
И вдруг мы увидели совершенно необыкновенное дерево, подобного которому не было во всем саду. Белое как снег и нежно-зеленое, как молодая травка, оно резко выделялось на общем однообразном по колориту фоне. Мы в этот раз увидели его новыми глазами и оценили по-новому. Табличка гласила, что перед нами «береза обыкновенная».
А попробуйте лечь под березой на мягкую прохладную траву так, чтобы только отдельные блики солнца и яркой полдневной синевы процеживались к вам сквозь листву. Чего-чего не нашепчет вам береза, тихо склонившись к изголовью, каких не нашелестит ласковых слов, чудных сказок, каких не навеет светлых чувств!
Что ж пальма! Под ней и лечь-то нельзя, потому что вовсе нет никакой травы или растет сухая, пыльная, колючая травка. Словно жестяные или фанерные, гремят на ветру листья пальмы, и нет в этом грёме ни души, ни ласки.
А может, и вся-то красота заморских краев лишь не уступает тихой прелести среднерусского, левитановского, шишкинского, поленовского пейзажа?
Кроме того, не все то красиво, что броско и ярко.
Слышал я одну поучительную историю. В некие времена, в деревушке, нахохлившейся над ручейком, может, в той же Владимирской земле, жил паренек Захарка. Неизвестно откуда появилась у него страсть к живописи, но только достал он красчонки в виде пуговиц, налепленных на картонку, и целыми днями пропадал в лесу да на речке. Были у него там излюбленные места, которые он и пытался переносить на бумагу.
В этой же деревеньке доживал свой век старый учитель. Доживая, крепко выпивал, так что даже наносил этим ущерб и своему внешнему виду, и учительскому престижу. Говорили, что знал он некогда лучшие времена и будто бы учился в Петербурге с самим Репиным, но потом вышла незадача, и полетело все к черту. Такое случается с русским человеком, особенно при наличии какого-никакого талантишка.
Вот малюет однажды Захарка свой ярко-малиновый закат и вдруг слышит над ухом:
– Ну как, нравится?
Обернулся: стоит сзади учитель, трезвый на этот раз.
– Нравится, – ответил Захарка. – Похоже вроде бы.
– Хорошо. Давай разберем, что у тебя похоже. Сучок, вон тот, какого цвета?
– Зеленый, какому же ему быть, если он ольховый.
– Нет, ты забудь, какой он на самом деле, а каким сейчас видится, скажи.
– Че-рный, – нерешительно ответил Захарка, вглядываясь.
– Правильно, черный, потому что свет на него сзади падает. А ты его все же зеленым изобразил. Значит, не похоже? Тропинка у тебя, смотри-ка, желтая. Думаешь, песок обязательно желтый бывает, а ведь он сейчас серый весь, как зола. Глаз, что ли, у тебя нет? Заходи ко мне вечерком, я тебе новые глаза вставлю.
С тех пор Захарка повадился ходить к учителю. Что рассказывал мальцу старик – неизвестно, только, правда, открылись у парня глаза: научился он красоту видеть. Вот ведь, оказывается, какая наука может
Источник
Тени не было полдневное солнце
Вернувшись из далекого путешествия, обязательно будешь хвастаться, рассказывать диковинные вещи. Ну не совсем уж так, чтобы одним шомполом сразу семь уток убить, но случалось, мол, и нам заарканить ненецким арканом гордую шею белоснежного лебедя.
Да и распишешь еще, как он ударил в этот миг лебедиными крыльями по черному зеркалу тундрового озерка, и дробил, и бил его в мельчайшие дребезги.
Великое удовольствие смотреть при этом на удивленные лица слушателей, что и не верят и верят каждому твоему слову. Путешествия потеряли бы половину своего смысла, если бы о них нельзя было рассказывать.
Вот так-то хвастался я однажды своему приятелю, а потом вдруг спросил:
– Ну а у тебя что нового? Ты где побывал за это время?
– Да мы что же… Где уж нам лебедей ловить! Ездил я тут за одной бытовой темкой, между прочим, в твои родные, во владимирские то есть, края. Места, брат, у вас! Вот, помнишь, как отъедешь от Камешков, будет перелесок справа…
И он начинал мне говорить о перелеске, как будто я только что вернулся из этих мест. А у меня краснели уши, и стыдно было перебить его: «Да не был я в Камешках, и перелеска твоего не видел, и про Пересекино в первый раз слышу».
Другой приятель допекал еще горше.
– Заходим мы, значит, в Юрьев-Польский ранним утром. Только дождь прошел: земля курится, трава сверкает. Городок деревянный, тихий, над домами трубы дымят. Через город река течет, и так она до краев полна, вот-вот выплеснется. И вся-то река прямо в центре города кувшинками заросла. Горят они, желтые, на тихой утренней воде. По-над водой мостки тесовые там и тут. На мостках ядреные бабы икрами сверкают, вальками белье колотят. А вокруг петухи орут. Фландрия, да и только! Вот каков Юрьев-Польский. А река эта, как ее… Колочка?
– Да нет же, Колокша! А река эта, Колокша, рыбой, говорят, полна.
Тут уж я не только что краснел – провалиться готов был на этом месте. «Колочка! Сам ты Колочка! Ну ладно, что в Камешках не бывал, а тут не знаешь, что Юрьев-Польский на той же Колокше стоит, что течет в шести верстах от твоего родного порога. Да и до Юрьева самого едва ли тридцать верст. А ведь не был вот, не видал, не знаешь. По разным Заполярьям, Балканам да Адриатическим морям разъезжаешь, а родная земля совсем в забросе. Другие люди тебе о ее красоте рассказывают».
Так постепенно возникла и росла хорошая ревность, а вместе с тем осознавался моральный долг перед Владимирской землей, красивее которой (это всегда я знал твердо) нет на свете, потому что нет земли роднее ее.
Тогда и пришло непреодолимое желание увидеть ее всю как можно подробнее и ближе.
Совпало так, что к этому времени через один пустячок понял я вдруг настоящую цену экзотики. Дело было за чтением Брема. Мудрый природоиспытатель описывал некоего зверька, водящегося в американских прериях. Говорилось, между прочим, что мясо этого зверька отличается необыкновенно нежным вкусом, что некоторые европейцы пересекают океан и терпят лишения только ради того, чтобы добыть оного зверька и вкусить его ароматного мяса.
Тут, признаюсь, и у меня текли слюнки и поднималось чувство жалости к самому себе за то, что вот помрешь, а так и не попробуешь необыкновенной дичины. «Обжаренное в углях или же тушенное в духовке, – безжалостно продолжала книга, – мясо это, несомненно, является лакомством и, по утверждению особо тонких гастрономов, вкусом своим, нежностью и питательностью не уступает даже телятине».
Телятина – слово грубоватое, и, казалось бы, трудно от него перекинуться в эстетический план, но так всколыхнулось все во мне, такое напало прозрение, что не показалось грубым подумать: «Конечно! Правильно! И пальма-то сама или там какая-нибудь чинара постольку и красива, поскольку красотой своей не уступает даже березе».
Помню, бродили мы по одному из кавказских ботанических садов. На табличках были написаны мудреные названия: питтоспорум, пестроокаймленная юкка, эвкалипт, лавровишня… Уже не поражала нас к концу дня ни развесистость крон, ни толщина стволов, ни причудливость листьев.
И вдруг мы увидели совершенно необыкновенное дерево, подобного которому не было во всем саду. Белое как снег и нежно-зеленое, как молодая травка, оно резко выделялось на общем однообразном по колориту фоне. Мы в этот раз увидели его новыми глазами и оценили по-новому. Табличка гласила, что перед нами «береза обыкновенная».
А попробуйте лечь под березой на мягкую прохладную траву так, чтобы только отдельные блики солнца и яркой полдневной синевы процеживались к вам сквозь листву. Чего-чего не нашепчет вам береза, тихо склонившись к изголовью, каких не нашелестит ласковых слов, чудных сказок, каких не навеет светлых чувств!
Что ж пальма! Под ней и лечь-то нельзя, потому что вовсе нет никакой травы или растет сухая, пыльная, колючая травка. Словно жестяные или фанерные, гремят на ветру листья пальмы, и нет в этом грёме ни души, ни ласки.
А может, и вся-то красота заморских краев лишь не уступает тихой прелести среднерусского, левитановского, шишкинского, поленовского пейзажа?
Кроме того, не все то красиво, что броско и ярко.
Слышал я одну поучительную историю. В некие времена, в деревушке, нахохлившейся над ручейком, может, в той же Владимирской земле, жил паренек Захарка. Неизвестно откуда появилась у него страсть к живописи, но только достал он красчонки в виде пуговиц, налепленных на картонку, и целыми днями пропадал в лесу да на речке. Были у него там излюбленные места, которые он и пытался переносить на бумагу.
В этой же деревеньке доживал свой век старый учитель. Доживая, крепко выпивал, так что даже наносил этим ущерб и своему внешнему виду, и учительскому престижу. Говорили, что знал он некогда лучшие времена и будто бы учился в Петербурге с самим Репиным, но потом вышла незадача, и полетело все к черту. Такое случается с русским человеком, особенно при наличии какого-никакого талантишка.
Вот малюет однажды Захарка свой ярко-малиновый закат и вдруг слышит над ухом:
– Ну как, нравится?
Обернулся: стоит сзади учитель, трезвый на этот раз.
– Нравится, – ответил Захарка. – Похоже вроде бы.
– Хорошо. Давай разберем, что у тебя похоже. Сучок, вон тот, какого цвета?
– Зеленый, какому же ему быть, если он ольховый.
– Нет, ты забудь, какой он на самом деле, а каким сейчас видится, скажи.
– Че-рный, – нерешительно ответил Захарка, вглядываясь.
– Правильно, черный, потому что свет на него сзади падает. А ты его все же зеленым изобразил. Значит, не похоже? Тропинка у тебя, смотри-ка, желтая. Думаешь, песок обязательно желтый бывает, а ведь он сейчас серый весь, как зола. Глаз, что ли, у тебя нет? Заходи ко мне вечерком, я тебе новые глаза вставлю.
С тех пор Захарка повадился ходить к учителю. Что рассказывал мальцу старик – неизвестно, только, правда, открылись у парня глаза: научился он красоту видеть. Вот ведь, оказывается, какая наука может быть!
Источник