Солнце садилось широкими багровыми полосами разбегались его последние лучи золотые тургенев
- ЖАНРЫ 360
- АВТОРЫ 273 435
- КНИГИ 642 012
- СЕРИИ 24 460
- ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 603 554
Жизнь Тургенева протекала в одну из знаменательных эпох отечественной ж всемирной истории. Когда ему было семь лет, произошло восстание декабристов. Начало его литературной деятельности приходится на время Белинского и Гоголя, а расцвет — на 60-е и 70-е годы — время Чернышевского и революционного народничества. Тургенев был свидетелем революции 1848 года и Парижской коммуны. В год смерти писателя в русском освободительном движении возникла первая марксистская организация — группа «Освобождение труда».
Тургенев был проницательным и прозорливым художником. От начала до конца своей творческой жизни он был чуток ко всему новому в русской действительности. Он умел подмечать и откликаться на все живые и острые явления современности, ставить в своих произведениях именно те вопросы русской жизни, которые волновали общественную мысль. Тургенев не был политическим борцом, как Герцен или Чернышевский, но, откликаясь своими произведениями на все существенное и, актуальное в русской жизни, в большей мере, чем многие другие видные писатели, его современники, участвовал в общественной борьбе 40—70-х годов. Книги Тургенева всегда вызывали острую литературно-общественную полемику, являлись примером действенного искусства. Имя Тургенева, несмотря на все его разногласия с революционными демократами, связано с передовыми течениями его времени, с журналом «Современник», с газетой «Колокол», с прогрессивными литературными кругами на Западе.
Мировоззрению Тургенева всегда были присуши в той или иной степени просветительские демократические элементы, которые, по определению Ленина, заключались во вражде к крепостному праву и всем его порождениям, в сочувствии нуждам народа, в защите культуры, просвещения, свободы убеждений и слова. «Есть немало в России писателей, которые по своим взглядам подходят под указанные черты»[1] замечает Ленин. Именно эти черты делали произведения Тургенева близкими и дорогими «всякому порядочному человеку на Руси». В прокламации народовольцев, выпущенной в связи со смертью Тургенева, говорилось, что лучшая часть русской молодежи любит Тургенева за то, что он был «честным провозвестником идеалов целого ряда молодых поколении, певцом их беспримерного, чисто русского идеализма». Тургенев, указывалось в прокламации, «служил русской революции сердечным смыслом своих произведений… он любил революционную молодежь, признавал ее «святой» и самоотверженной»[2]. «Литературная деятельность Тургенева имела для нашего общества руководящее значение, наравне с деятельностью Некрасова, Белинского и Добролюбова»[3],— писал Салтыков-Щедрин.
В развитии русской и мировой литературы время Тургенева — это время перехода от романтизма к реализму, утверждения и расцвета реализма. Сам Тургенев видел в «великом реалистическом потоке, который в настоящее время господствует повсюду в литературе и искусствах», самое примечательное явление художественного развития своего времени, как он писал в 1875 году в предисловии к французскому переводу «Двух гусаров» Л. Н. Толстого. В реализме, указывал он, «выразилось то особенное направление человеческой мысли, которое, заменив романтизм 30-х годов и с каждым Годом все более и более распространяясь в европейской литературе, проникло также в искусство, в живопись, в музыку»[4]. Выдающимся представителем этого направления в мировой литературе и был сам Тургенев.
Как ни изменялась художественная манера Тургенева в разные периоды его творческого пути, он всегда считал себя писателем-реалистом. «Я преимущественно реалист — и более всего интересуюсь живою правдою людской физиономии; ко всему сверхъестественному отношусь равнодушно, ни в какие абсолюты и системы не верю, люблю больше всего свободу — и, сколько могу судить, доступен поэзии. Все человеческое мне дорого…» — писал он М. А. Милютиной в феврале 1875 года (Письма, XI, 31–32).
Пушкин, Лермонтов, Гоголь заложили незыблемый фундамент новой реалистической русской литературы. Успехи реализма были связаны с тем, что он предоставил искусству слова безграничные возможности правдивого художественного отображении действительности, создал многообразные художественные формы, сделал литературу могучим средством воздействия на идейное, нравственное и эстетическое развитие общества.
В 40-е годы в литературу входит блестящая плеяда новых писателей-реалистов, воспитанных критикой Белинского, продолжателей дела Пушкина и Гоголя. Среди них и молодой Тургенев. «Записки охотника» приносят ему широкую известность.
Обращение Тургенева к крестьянской жизни естественно вытекало из его антикрепостнических настроений, возникших у писателя еще в годы его юности. Основной идеей «Записок охотника» явился протест против крепостного права. «Под этим именем я собрал и сосредоточил все, против чего я решился бороться до конца, с чем я поклялся никогда не примиряться… Это была моя аннибаловская клятва; и не я один дал ее себе тогда», — вспоминал потом Тургенев (Сочинения, XIV, 9).
Крестьянская тема со времен «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева являлась одной из главных тем русской литературы. Появление образов крестьян в творчестве Тургенева отвечало важной тенденции общего развития реалистической русской литературы 40-х годов — ее стремлению к художественному познанию народной жизни, к сближению с народом.
В «Записках охотника» русская литература далеко продвинулась вперед в художественно-реалистическом освоении народной жизни. В отличие от этнографических очерков Даля, увлекавшегося изображением внешних сторон крестьянского быта, и от повестей Григоровича с их сентиментально-жалостливым отношением к «мужичку», Тургенев критически освещает социальные отношения в крепостной деревне, показывает внутренний душевный мир людей из народа. Говоря словами Белинского, писатель «зашел к народу с такой стороны, с какой до него к нему еще никто не заходил»[5]. В образах мудрого, хозяйственного Хоря, тонко чувствующего красоту природы Калиныча, правдоискателя Касьяна, мужественно умирающего Максима и терпеливой в страданиях Лукерии, талантливого Якова-Турка и его друзей, любознательных и одаренных ребятишек из рассказа «Бежин луг», сердечных и искренних, верных в любви и стойких в горе крестьянских женщин писатель запечатлел облик русского крестьянина, обрисовал черты национального характера, живую душу народа, не сломленную веками крепостного гнета. В этом, собственно, и состоит внутреннее единство всего цикла. «Русский народ, богатый элементами разума и эстетического чувства, в то же время отличается и необыкновенною сметливостью, смышленостию, практическою деятельностию ума, остроумием, аналитическою силою рассудка»[6],— писал Белинский. Эта характеристика художественно воплощена в образах крестьян в «Записках охотника».
Особенно привлекают Тургенева те типы крестьянской среды, которые воплощали поэтическую непосредственность и чистоту народной души (Калиныч, например); писатель находит в них источник красоты и творчества. По поводу рассказа «Певцы» Тургенев пишет П. Виардо: «Детство всех народов сходно, и мои певцы напомнили Мне Гомера… Состязание происходило в кабачке, и там было много оригинальных личностей, которые я пытался зарисовать a la Teniers» (Письма, I, 401–402). Характерная для безыскусственного эпоса простота, с которой рисуется картина состязания и воссоздаются душевные настроения певцов и их очарованных слушателей, сочетается в рассказе с точной передачей чисто бытовых деталей, вплоть до детского крика в ночной тиши: «Антропка-а-а…» «Певцы» — чудо», — отозвался о рассказе Некрасов.
Источник
Рассказ Тургенева «Льгов» : Страница 2
— А что нас-то купила. Вы не изволите знать: Алена Тимофевна, толстая такая. немолодая.
— С чего ж она вздумала тебя в рыболовы произвести?
— А бог ее знает. Приехала к нам из своей вотчины, из Тамбова, велела всю дворню собрать, да и вышла к нам. Мы сперва к ручке, и она ничего: не серчает. А потом и стала по порядку нас расспрашивать: чем занимался, в какой должности состоял? Дошла очередь до меня; вот и спрашивает: «Ты чем был?» Говорю: «Кучером». — «Кучером? Ну, какой ты кучер, посмотри на себя: какой ты кучер? Не след тебе быть кучером, а будь у меня рыболовом и бороду сбрей. На случай моего приезда к господскому столу рыбу поставляй, слышишь. » С тех пор вот я в рыболовах и числюсь. «Да пруд у меня, смотри, содержать в порядке. » А как его содержать в порядке?
— Чьи же вы прежде были?
— А Сергея Сергеича Пехтерева. По наследствию ему достались. Да и он нами недолго владел, всего шесть годов. У него-то вот я кучером и ездил. да не в городе — там у него другие были, а в деревне.
— И ты смолоду всё был кучером?
— Какое всё кучером! В кучера-то я попал при Сергее Сергеиче, а прежде поваром был, — но не городским тоже поваром, а так, в деревне.
— У кого ж ты был поваром?
— А у прежнего барина, у Афанасия Нефедыча, у Сергея Сергеичина дяди. Льгов-то он купил, Афанасий Нефедыч купил, а Сергею Сергеичу именье-то по наследствию досталось.
— А у Татьяны Васильевны.
— У какой Татьяны Васильевны?
— А вот, что в запрошлом году умерла, под Болховым. то бишь под Карачевым, в девках. И замужем не бывала. Не изволите знать? Мы к ней поступили от ее батюшки, от Василья Семеныча. Она-таки долгонько нами владела. годиков двадцать.
— Что ж, ты и у ней был поваром?
— Сперва точно был поваром, а то и в кофишенки попал.
— Это что за должность такая?
— А не знаю, батюшка. При буфете состоял и Антоном назывался, а не Кузьмой. Так барыня приказать изволила.
— Твое настоящее имя Кузьма?
— И ты всё время был кофишенком?
— Нет, не всё время: был и ахтером.
— Как же, был. на кеятре играл. Барыня наша кеятр у себя завела.
— Какие же ты роли занимал?
— Что ты делал на театре?
— А вы не знаете? Вот меня возьмут и нарядят; я так и хожу наряженный, или стою, или сижу, как там придется. Говорят: вот что говори, — я и говорю. Раз слепого представлял. Под каждую веку мне по горошине положили. Как же!
— А потом чем был?
— А потом опять в повара поступил.
— За что же тебя опять в повара разжаловали?
— А брат у меня сбежал.
— Ну, а у отца твоей первой барыни чем ты был?
— А в разных должностях состоял: сперва в казачках находился, фалетором был, садовником, а то и доезжачим.
— Доезжачим. И с собаками ездил?
— Ездил и с собаками, да убился: с лошадью упал и лошадь зашиб. Старый-то барин у нас был престрогий; велел меня выпороть да в ученье отдать в Москву, к сапожнику.
— Как в ученье? Да ты, чай, не ребенком в доезжачие попал?
— Да лет, этак, мне было двадцать с лишком.
— Какое ж тут ученье в двадцать лет?
— Стало быть, ничего, можно, коли барин приказал. Да он, благо, скоро умер, — меня в деревню и вернули.
— Когда же ты поварскому-то мастерству обучился?
Сучок приподнял свое худенькое и желтенькое лицо и усмехнулся.
— Да разве этому учатся. Стряпают же бабы!
— Ну, — промолвил я, — видал ты, Кузьма, виды на своем веку! Что ж ты теперь в рыболовах делаешь, коль у вас рыбы нету?
— А я, батюшка, не жалуюсь. И славу богу, что в рыболовы произвели. А то вот другого, такого же, как я, старика — Андрея Пупыря — в бумажную фабрику, в черпальную, барыня приказала поставить. Грешно, говорит, даром хлеб есть. А Пупырь-то еще на милость надеялся: у него двоюродный племянник в барской конторе сидит конторщиком: доложить обещался об нем барыне, напомнить. Вот те и напомнил. А Пупырь в моих глазах племяннику-то в ножки кланялся.
— Есть у тебя семейство? Был женат?
— Нет, батюшка, не был. Татьяна Васильевна покойница — царство ей небесное! — никому не позволяла жениться. Сохрани бог! Бывало, говорит: «Ведь живу же я так, в девках, что за баловство! чего им надо?»
— Чем же ты живешь теперь? Жалованье получаешь?
— Какое, батюшка, жалованье. Харчи выдаются — и то слава тебе, господи! много доволен. Продли бог века нашей госпоже!
— Справлена лодка, — произнес он сурово. — Ступай за шестом — ты.
Сучок побежал за шестом. Во всё время моего разговора с бедным стариком охотник Владимир поглядывал на него с презрительной улыбкой.
— Глупый человек-с, — промолвил он, когда тот ушел, — совершенно необразованный человек, мужик-с, больше ничего-с. Дворовым человеком его назвать нельзя-с. и всё хвастал-с. Где ж ему быть актером-с, сами извольте рассудить-с! Напрасно изволили беспокоиться, изволили с ним разговаривать-с!
Через четверть часа мы уже сидели в дощанике Сучка. (Собак мы оставили в избе под надзором кучера Иегудиила.) Нам не очень было ловко, но охотники народ неразборчивый. У тупого, заднего конца стоял Сучок и «пихался»; мы с Владимиром сидели на перекладине лодки; Ермолай поместился спереди, у самого носа. Несмотря на паклю, вода скоро появилась у нас под ногами. К счастью, погода была тихая, и пруд словно заснул.
Мы плыли довольно медленно. Старик с трудом выдергивал из вязкой тины свой длинный шест, весь перепутанный зелеными нитями подводных трав; сплошные круглые листья болотных лилий тоже мешали ходу нашей лодки. Наконец мы добрались до тростников, и пошла потеха. Утки шумно поднимались, «срывались» с пруда, испуганные нашим неожиданным появлением в их владениях, выстрелы дружно раздавались вслед за ними, и весело было видеть, как эти кургузые птицы кувыркались на воздухе, тяжко шлепались об воду. Всех подстреленных уток мы, конечно, не достали: легко подраненные ныряли; иные, убитые наповал, падали в такой густой майер, что даже рысьи глазки Ермолая не могли открыть их; но всё-таки к обеду лодка наша через край наполнилась дичью.
Владимир, к великому утешению Ермолая, стрелял вовсе не отлично и после каждого неудачного выстрела удивлялся, осматривал и продувал ружье, недоумевал и, наконец, излагал нам причину, почему он промахнулся. Ермолай стрелял, как всегда, победоносно, я — довольно плохо, по обыкновению. Сучок посматривал на нас глазами человека, смолоду состоявшего на барской службе, изредка кричал: «Вон, вон еще утица!» — и то и дело почесывал спину — не руками, а приведенными в движение плечами. Погода стояла прекрасная: белые круглые облака высоко и тихо неслись над нами, ясно отражаясь в воде; тростник шушукал кругом; пруд местами, как сталь, сверкал на солнце. Мы собирались вернуться в село, как вдруг с нами случилось довольно неприятное происшествие.
Мы уже давно могли заметить, что вода к нам понемногу всё набиралась в дощаник. Владимиру было поручено выбрасывать ее вон посредством ковша, похищенного, на всякий случай, моим предусмотрительным охотником у, зазевавшейся бабы. Дело шло как следовало, пока Владимир не забывал своей обязанности. Но к концу охоты, словно на прощанье, утки стали подниматься такими стадами, что мы едва успевали заряжать ружья. В пылу перестрелки мы не обращали внимания на состояние нашего дощаника, — как вдруг, от сильного движения Ермолая (он старался достать убитую птицу и всем телом налег на крап), наше ветхое судно наклонилось, зачерпнулось и торжественно пошло ко дну, к счастью, не на глубоком месте. Мы вскрикнули, но уже было поздно: через мгновенье мы стояли в воде по горло, окруженные всплывшими телами мертвых уток. Теперь я без хохота вспомнить не могу испуганных и бледных лиц моих товарищей (вероятно, и мое лицо не отличалось тогда румянцем); но в ту минуту, признаюсь, мне и в голову не приходило смеяться. Каждый из нас держал свое ружье над головой, и Сучок, должно быть, по привычке подражать господам, поднял шест свой кверху. Первый нарушил молчание Ермолай.
— Тьфу ты, пропасть! — пробормотал он, плюнув в воду, — какая оказия! А всё ты, старый чёрт! — прибавил он с сердцем, обращаясь к Сучку. — Что это у тебя за лодка?
— Виноват, — пролепетал старик.
— Да и ты хорош, — продолжал мой охотник, повернув голову в направлении Владимира, — чего смотрел? чего не черпал? ты, ты, ты.
Но Владимиру было уж не до возражений: он дрожал, как лист, зуб на зуб не попадал, и совершенно бессмысленно улыбался. Куда девалось его красноречие, его чувство тонкого приличия и собственного достоинства!
Проклятый дощаник слабо колыхался под нашими ногами. В миг кораблекрушения вода нам показалась чрезвычайно холодной, но мы скоро обтерпелись. Когда первый страх прошел, я оглянулся; кругом, в десяти шагах от нас, росли тростники; вдали, над их верхушками, виднелся берег. «Плохо!» — подумал я.
— Как нам быть? — спросил я Ермолая.
— А вот посмотрим: не ночевать же здесь, — ответил он. — На, ты, держи ружье, — сказал он Владимиру.
Владимир беспрекословно повиновался.
— Пойду сыщу брод, — продолжал Ермолай с уверенностью, как будто во всяком пруде непременно должен существовать брод, — взял у Сучка шест и отправился в направлении берега, осторожно выщупывая дно.
— Да ты умеешь ли плавать? — спросил я его.
— Нет, не умею, — раздался его голос из-за тростника.
— Ну, так утонет, — равнодушно заметил Сучок, который и прежде испугался не опасности, а нашего гнева, и теперь, совершенно успокоенный, только изредка отдувался и, казалось, не чувствовал никакой надобности переменить свое положение.
— И без всякой пользы пропадет-с, — жалобно прибавил Владимир.
Ермолай не возвращался более часу. Этот час нам показался вечностью. Сперва мы перекликивались с ним очень усердно; потом он стал реже отвечать на наши возгласы, наконец умолк совершенно. В селе зазвонили к вечерне. Меж собой мы не разговаривали, даже старались не глядеть друг на друга. Утки носились над нашими головами; иные собирались сесть подле нас, но вдруг поднимались кверху, как говорится, «колом», и с криком улетали. Мы начинали костенеть. Сучок хлопал глазами, словно спать располагался.
Наконец, к неописанной нашей радости, Ермолай вернулся.
— Был на берегу; брод нашел. Пойдемте.
Мы хотели было тотчас же отправиться; но он сперва достал под водой из кармана веревку, привязал убитых уток за лапки, взял оба конца в зубы и побрел вперед; Владимир за ним, я за Владимиром. Сучок замыкал шествие. До берега было около двухсот шагов, Ермолай шел смело и безостановочно (так хорошо заметил он дорогу), лишь изредка покрикивая: «Левей, — тут направо колдобина!» или: «Правей, — тут налево завязнешь. » Иногда вода доходила нам до горла, и раза два бедный Сучок, будучи ниже всех нас ростом, захлебывался и пускал пузыри: «Ну, ну, ну!» — грозно кричал на него Ермолай, — и Сучок карабкался, болтал ногами, прыгал и таки выбирался на более мелкое место, но даже в крайности не решался хвататься за полу моего сюртука. Измученные, грязные, мокрые, мы достигли, наконец, берега.
Часа два спустя мы уже все сидели, по мере возможности обсушенные, в большом сенном сарае и собирались ужинать. Кучер Иегудиил, человек чрезвычайно медлительный, тяжелый на подъем, рассудительный и заспанный, стоял у ворот и усердно потчевал табаком Сучка. (Я заметил, что кучера в России очень скоро дружатся.) Сучок нюхал с остервенением, до тошноты: плевал, кашлял и, по-видимому, чувствовал большое удовольствие. Владимир принимал томный вид, наклонял головку набок и говорил мало. Ермолай вытирал наши ружья. Собаки с преувеличенной быстротой вертели хвостами в ожидании овсянки; лошади топали и ржали под навесом. Солнце садилось; широкими багровыми полосами разбегались его последние лучи; золотые тучки расстилались по небу всё мельче и мельче, словно вымытая, расчесанная волна. На селе раздавались песни.
Источник