Меню

Солнце добела раскаленное почти бесцветное впр 7 класс

Солнце добела раскаленное почти бесцветное впр 7 класс

Что же ему делать? Он даже не может дать знать Козицыну о своем положении: из-за выступов обрыва тот не в состоянии увидеть, как мечется по дну солончака попавший в беду Четунов. Попробовать держаться ближе к центру солончака? Опасно: говорил же Козицын, что там настоящая топь.

Спокойно, спокойно! Ведь не погибнет же он, в самом деле, когда под боком самолет, когда база в одном летном часе. Что за чушь, это все игра нервов. Надо обдумать положение, составить план действия…

«Значит, так: я пойду вдоль борта и буду искать пологий обрыв. Если не удастся, вернусь к месту своего спуска и попытаюсь подняться там. Не выйдет, как-нибудь доберусь до центра впадины и подам сигнал бедствия: я буду махать рубашкой хоть шесть часов кряду… Если и это не поможет, буду просто ждать. В конце концов Козицын, видя, что я не возвращаюсь, обязательно пойдет на розыски: он парень надежный, не бросит человека в беде. На самый худой конец Козицыну придется слетать на базу за подмогой. Ну, заночую в солончаке, тоже не беда».

Но, в противовес этим трезвым мыслям, услужливое и пылкое воображение рисовало ему безобразные картины гибели: его поражает солнечный удар, засасывает глинистая топь, ветер срывает самолет. Ему вспомнилось, что ящерица, лишенная возможности двигаться, погибает под таким солнцем через несколько минут, человек, конечно, выносливее: если он свалится, агония продлится не менее трех-четырех часов. «В пустыне всякое бывает!» — стучало в мозгу. Он гнал от себя эти мысли, боясь той слабости, которую и прежде смутно подозревал в себе и в которую все же не верил.

Чтобы вытеснить эти мысли, он стал думать о другом: о невольных виновниках его беды. Недаром ему всегда казалось, будто отец чего-то недоговаривает, рассказывая о своих путешествиях, да и не он один, — все эти прославленные землепроходцы, сознательно или бессознательно, скрывали то стыдное и мелкое, что им наверняка довелось пережить в их походах. Да и кому охота говорить о своей слабости, когда дело сделано?

Четунов находил какое-то странное наслаждение в этих злых и несправедливых мыслях, словно заранее хотел оправдаться в какой-то дурной крайности, на которую решится, хотя и сам еще не знал, что это за крайность.

Солнце — добела раскаленный, почти бесцветный шар — стояло в зените, и всякий раз, когда Четунов взглядывал в него — он почему-то перестал доверять часам, — ему приходилось на несколько секунд закрывать глаза. И тогда перед ним возникала кроваво-красная пелена с голубым лучистым отверстием посредине, будто пробитым пулей в стекле. Рот его обволокло липкой слюной, кожа на лице и руках зудела и чесалась от ожогов солнца, от мельчайших частиц соляной и известковой пыли. Неподвижно горячий воздух заключил все его тело в душный кокон.

Странным свойством обладает пустыня: свою пустоту и беззвучие она возмещает сонмом призраков, преследующих одинокого путника. Перед глазами Четунова то и дело возникали зыбкие, мгновенно тающие контуры высоких белых зданий, его ухо улавливало то странную тонкую музыку, то глухой треньк нагретого солнцем колокольчика. А порой слышалось будто журчание воды, и тогда еще сильнее хотелось пить. Он несколько раз брался за флягу, ее выцветшая матерчатая обшивка так нагрелась, что обжигала руки, — наконец он бережно завернул флягу в мешочек для образцов и спрятал ее в рюкзак.

От этих движений, казавшихся ему трогательными, невыразимая жалость к себе охватила Четунова. Он медленно побрел вперед, и сбоку от него, по серой, в трещинах, глине, заскользила его бледная, прозрачная, словно отощавшая тень. Ему представилось, что солнце пронизывает его фигуру, словно стекло, что тень его съеживается, бледнеет и вот-вот исчезнет совсем. «Меня ждет судьба бедного Петера Шлемиля, человека, потерявшего свою тень», — подумал Четунов и тотчас же вспомнил отцовскую библиотеку, где он часами просиживал за книгами. Как хорошо и спокойно мечталось ему тогда о будущих подвигах и открытиях, о яркой, необычайной жизни!

«Я не трус в обычном смысле слова, — думал Четунов, шагая вдоль полукруглого выступа, скрывавшего от него дальнюю перспективу впадины. — Я не боюсь умереть ради какого-нибудь большого свершения. Но погибнуть в этой вонючей дыре, погибнуть, еще ничего не сделав, унести с собой целый неосуществленный мир! Ну, будь я ничтожеством, но ведь это не так, я не из тех, кто проходит по жизни бесследно. Если я на этот раз уцелею, я напишу такую книгу о пустыне, какой еще никогда не было. Эта книга не может, не должна погибнуть…»

Он достиг крайней точки мыса, и перед его натруженными глазами открылась все такая же уныло-суровая, однообразная картина: отвесный многослойный обрыв, и под ним — уходящая вдаль, сверкающая гладь солончака. Лишь в синем мареве дали стена куда-то заворачивала, и там, близ самого заворота, темнели как будто расщелины. Боясь разочарования, Четунов тяжело вздохнул и мысленно прикинул расстояние: километров восемь — десять, не меньше.

«Даже если мне и удастся выкарабкаться отсюда, я доберусь до самолета лишь затемно. А тем временем Козицын решит, что со мной случилось несчастье, и полетит в лагерь за помощью. Так или иначе, мне придется заночевать в пустыне без пищи, без глотка воды». Но все это он придумывал, чтобы ослабить силу удара, если окажется, что и те дальние расщелины не помогут ему выбраться на поверхность.

И снова шагает он вдоль обрывистого берега мертвого озера, ботинки его то разъезжаются на осклизлой глине, то глухо цокают по твердым обломкам, упавшим сверху. Жажда саднит гортань, обволакивает рот шершавой пленкой, и даже нет слюны, чтобы снять эту противную пленку, и он старается не думать о том, что во фляжке еще осталось, быть может, несколько капель воды.

Лишь через три с лишним часа добрался Четунов до первой расщелины. Мышцы перетруженных ног ныли и дрожали, пухла, болела голова.

Последние сотни метров Четунов шел как бы в беспамятстве, порой останавливался и беспомощно оглядывался вокруг, будто чего-то искал. «Нет, нет, — шептал он, — дойду, тогда выпью… тогда выпью, воды выпью, воды…»

И вот он дошел и опустился на камень. Даже не взглянув на расщелину, сулившую ему свободу, он дрожащими руками вытащил флягу, отвинтил пробку и припал губами к горлышку. Первый глоток он даже не заметил, не ощутил вкуса воды, зато второй процедил медленно, как прекраснейшее вино, а третий продержал во рту, пока влага как-то сама не испарилась. Он хотел сделать еще глоток, но фляга была пуста…

С трудом поднявшись на ноги, Четунов шагнул к подножию узкой крутой расщелины, сложными извивами взбегавшими кверху. Здесь, словно вспомнив о чем-то, он снял рюкзак, сложил в него все свое снаряжение, закинул его за спину и стал карабкаться по чуть пологой каменной стене. На высоте десяти метров путь ему преградил отвесный голубовато-серый обрыв известняков. Четунов опустился на узенький выступ. Он сидел совершенно неподвижно, закрыв глаза, ни о чем не думая, ничего не чувствуя, кроме страшной душевной усталости. Затем как-то лениво колыхнулась мысль: «Ведь есть же еще другая щель».

Он даже не спустился, а бессильно скользнул вниз, ободрав локти и поясницу. Издали казалось, что вторая щель находится рядом с первой, на деле же их разделял добрый километр, и Четунов шел этот километр без малого час. Вторая расщелина была гораздо шире первой, она напоминала ту, по которой он спустился в солончак. И хотя Четунов успел убедиться, как обманчивы эти расщелины, он крикнул громко и словно наперекор кому-то, кто держал его в этом проклятом каменном мешке:

Он без труда одолел первые метры, но дальше подъем стал круче, и подошвы ботинок скользили. Четунов быстро разулся. Раскаленные камни больно ожгли подошвы сквозь тонкий шерстяной носок, но зато его ноги приобрели цепкость ладоней, и весь он стал удивительно легким. Четунов засмеялся, обрадованный этой новой легкостью; и вдруг радость сменилась испугом: он почувствовал пустоту рюкзака за своими плечами.

Поглощенный одним стремлением — вырваться из западни, он забыл о них. «Да нет, — сказал он себе. — Какие к черту образцы? Разве мне осилить подъем с полным рюкзаком?»

Источник

Избранное (сборник) Текст

Посоветуйте книгу друзьям! Друзьям – скидка 10%, вам – рубли

Мальчики

Подмосковный июльский сад. Раскаленное добела солнце валом валит свой жар на свежепокрашенную крышу дачи с затейливыми башенками по углам, на густую, темную зелень кустов и деревьев, на посмуглевшую от сухотья траву. Завороженные зноем, недвижимы старые клены и молодые дубки, лишь бузина порой вздрагивает всеми своими черными листочками, словно пытаясь стряхнуть сонную одурь. Верно, в плетении ее ветвей хлопочет над своим гнездом какая-то пичужка.

Над клумбой басовито гудит шмель, кузнечик вытачивает тонкий, сухой стрекот; словно уключина медленной плоскодонки, поскрипывает в железных петлях гамак на соседнем участке, и эти мерные, однообразные звуки лишь подчеркивают дремотную тишину дачного послеполудня.

Два мальчика, сидя на огромном поверженном пне, играют в самолет. От души играет только Саша. Он азартно, во весь мах делает быстрые вращательные движения левой рукой – винтом, а правой то и дело хватается за корни пня, изображающие – смотря по надобности – штурвал, приборы, трубки кислородного аппарата. Ведь самолет приближается к Северному полюсу, и у пилота немало забот. А Митя сидит верхом на толстом стволе и ничего не делает. Ему хотелось бы не спеша пережить все перипетии дальнего и дерзкого перелета, но Саша не дает ему времени, и следующие одно за другим события вызывают у Мити какое-то мучительное чувство. К тому еще знойная истома дня действует на него усыпляюще…

– Самолет обледенел! – слышится сурово-взволнованный Сашин голос.

Митя вздрагивает, дремота сразу оставляет его.

– Давай я сколю лед, – говорит он со вздохом.

– Что ты! – восклицает Саша. – Это же технически невозможно! Придется тебе прыгать.

Читайте также:  Японская богиня солнца 9 букв

– Куда еще прыгать?

– С парашютом на льдину. Вон, видишь там огромное ледяное поле?

– Ну вижу, – неохотно соглашается Митя. – Выходит, ты один откроешь Северный полюс?

– Сперва один, а потом приду за твоим телом на лыжах. В тебе будут слабые признаки жизни, я взвалю тебя на плечи, и мы еще раз вместе откроем полюс…

С Сашей невозможно спорить: он всегда знает, чего хочет, а Митя теряется в многообразии возможностей и желаний.

И вот Митя покорно слезает с пня.

– Мог бы и упасть… – недовольно говорит Саша и вдруг умолкает.

Внезапно, без видимой причины, мальчики ощутили острое чувство тревоги, разлившейся над безмятежным дачным миром. Почти ничего не изменилось вокруг них, лишь быстрее заскрипел, взвизгнул и стих гамак, какие-то световые пятна сместились на соседних дачах да глухо прихлынул и откатился гул человеческих голосов. И раньше чем мальчиков окликнули с дачи, они знали: случилась беда.

– Ребята! – послышался с террасы голос Митиной бабушки. – Сейчас же домой!

Из стада убежал бешеный бык – это все, что можно было понять в первые минуты из взволнованных пересудов взрослых. Но постепенно мальчики узнали все подробности несчастья.

В стаде ходил большой серый бык. Это был очень сильный, но смирный бык, пока ему не продели железное кольцо в нос. Такое кольцо положено носить каждому быку, но этот почему-то задурил. Когда стадо пригнали на приречную луговину, он стал задирать коров, потом погнался за годовалым бычком. Старший пастух пытался поймать его за веревку, привязанную к кольцу, тогда бык обратился против пастуха. Он сшиб его с ног и стал катать. Пастух притворился мертвым, а мальчик-подпасок, чтобы отвлечь быка, ожег его по ногам бичом. Бык бросился на подпаска, поднял его на рога и швырнул на землю…

Все это видели купавшиеся неподалеку дачники. Наскоро одевшись, они кинулись в поселок. Бык некоторое время постоял, словно в раздумье, затем протяжно заревел и трусцой побежал за ними следом. Теперь он уже в поселке, если только его не поймали.

– Ой, как жалко подпаска! – сказал Саша и так сжал кулаки, что побелели косточки суставов. – Помнишь ты его, Митя?

Еще бы Мите его не помнить! Подпасок заходил однажды к ним на дачу попить воды. Это был дочерна загорелый, крепкий паренек лет четырнадцати. Через плечо у него висел настоящий пастушеский бич, витой из толстых веревок, все утончавшийся и к концу переходивший в крученую волосяную нить. Он дал Мите подержать гладкое, отполированное ладонями кнутовище. Но когда Митя захотел щелкнуть, бич свернулся кольцом и упал у самых его ног. Подпасок снисходительно усмехнулся, взял бич и коротким, резким рывком извлек из него острый, звонкий щелк.

– А ну, попробуй-ка ты, – протянул он бич Саше, – у тебя должно получиться.

Трудно сказать, почему подпасок решил, что у Саши получится, но у Саши действительно получилось: бич затейливой, извилистой змейкой взлетел кверху, короткий рывок вниз и громкий, как выстрел, щелк. Что делать – Саше все удается, вещи с такой охотой открывают ему свои тайны, недоступные Мите!

Уходя, подпасок пожал Сашину руку, а Мите только подмигнул блестящим и круглым, как копейка, глазом. Он шел с небрежным перевальцем, длинный его бич волочился по траве…

Конечно, Мите было сейчас очень жаль подпаска, но это чувство не было таким цельным и определенным, как бы хотелось и какое, верно, испытывал Саша. Мешало какое-то едкое любопытство ко всему событию в целом. Мирное зеленое пастбище, солнце, тишина – ничто не предвещает близкой беды. И вдруг громадный зверь с ревом мчится по полю, разбрасывая во все стороны белые хлопья пены. Вот он опрокидывает навзничь и перекатывает по земле человека – старшего пастуха, – обдавая его своим жарким, горячечным дыханием…

Случись это с ним, Митей, хватило бы у него духу под рогами и копытами свирепого зверя притвориться мертвым?

Тут Митя останавливает бег своего воображения: для полноты картины ему необходимо более отчетливо представить себе облик этого большого серого быка. Он никогда ранее его не встречал. Стадо водили другой улицей; в вечернюю пору до их дачи часто доносилось протяжное мычание, глухой топот, тяжелое дыхание возвращающихся с пастбища коров. Видеть стадо Мите довелось лишь однажды, сквозь сетку начинающегося ливня. Вместе с бабушкой бежал он из лесу, опережая идущую со всех сторон грозу. Там, где находилось стадо, гроза уже началась, дождь мутной стенкой наступал от поймы на дачный поселок. Коровы терпеливо сносили ливень: одни лежали, другие стояли, понурив большие головы, и было в них что-то сиротливое. Если бы он высмотрел тогда среди них серого быка! Но разве можно было представить себе, что в этом кротком стаде родится злодеяние и одно из смутно темнеющих сквозь завесу ливня покорных животных станет источником такой беды.

– Слушай, Митя, какую я штуку придумал!

Звонкий Сашин голос пробудил Митю от его размышлений, словно от глубокого сна. Он был уверен, что никого рядом нет и он совсем-совсем один.

– Да слушай же ты, что я придумал: давай играть в бешеного быка!

Глаза Саши под длинными, загнутыми, как у девочки, ресницами блестели, он весь дышал свежей и бодрой силой. Ну конечно же, Саша прав! И как только сам он, Митя, не догадался: надо устроить охоту на бешеного быка, отомстить за подпаска.

– Беги за ружьем, ты будешь охотником и убьешь быка! – распорядился Саша.

Пораженный таким невиданным великодушием, Митя преданно взглянул на друга и со всех ног кинулся за ружьем.

Когда он вернулся, Саша уже принял образ быка: на спину набросил источенную молью медвежью шкуру, к голове, над ушами, привязал два фруктовых ножа. Увидев Митю, Саша страшно заревел и тут же забодал диван, комод и затем качалку, опрокинув ее вверх полозьями. Он носился по комнате, как черный вихрь, и Митя невольно поддался очарованию этой стремительной, слепой, нерассуждающей силы. Наконец, опомнившись, он раз, другой и третий разрядил в бешеного быка свое деревянное ружьецо.

– Ты ранен! – кричал Митя. – Я застрелил тебя! Ты убит наповал!

Но бык не принимал эту условную смерть. Все больше свирепея, он обратился наконец против самого охотника. Отступая под его напором, Митя оказался вскоре зажатым в угол между стеной и комодом. Он видел перед собой два блестящих смертоносных рога, склоненную, изготовившуюся к удару голову быка, налитые кровью глаза, белые хлопья пены разлетались с тупой каменной морды…

«Так вот почему Саша сделал меня охотником!» – сказал себе Митя, «умирая», и тут вспомнил, что в пылу борьбы забыл притвориться мертвым.

– Всё, – заявил Саша, отнимая у Мити ружье. – А теперь пойдем узнавать про быка…

Оказалось, что подпасок жив и отделался лишь пустяковой трещиной в ребре. Но то была единственная отрадная новость. Совершив свои первые преступления, бык направился к полустанку. Разогнав своим появлением народ, бык подошел к будочке фотографа и стал тереться о нее боком. Легкая будочка опрокинулась вместе с упрятавшимся в нее фотографом. Бык глянул удивленно, затем подошел к холсту, на котором были намалеваны замок, пальмы и дирижабль в небе, и легонько ткнул его рогами, распоров полотно.

Неизвестно, что бы еще он натворил, но тут из летнего сада подоспел милиционер и открыл стрельбу из револьвера. Возможно, милиционер хотел только пугнуть быка, но тот снова пришел в неистовство. Разметав стоявшие близ полустанка лотки, он ринулся прямо на стрелка, едва успевшего укрыться в здании полустанка…

– Теперь-то быку недолго осталось гулять, – заключил кто-то из взрослых. – Из колхоза прибыли люди, они его враз окоротят.

– А что, они убьют его? – с зажегшимися глазами спросил Саша. – Облаву устроят?

– Как же, по всем воинским правилам…

Послышалось тарахтение мотоцикла, и к даче подкатил парень с охотничьим ружьем за спиной. Подбежав к крыльцу, где столпилось все взрослое население дачи, он велел покрепче запереть ворота и калитку и никому не выходить на улицу. На взволнованные расспросы парень ответил, что быка «будут брать» как раз на этой улице. Засада расположилась в сотне шагов отсюда, там, где улица, сужаясь, переходит в лесную просеку.

– Бык скоро пройдет мимо вас! – Парень сделал под козырек и побежал к мотоциклу.

Легко перекинув ногу через седло, он что-то крутнул, что-то нажал и умчался на своем оглушительно тарахтящем бензиновом коньке. И тотчас по всей даче оглушительно захлопали щеколды, задвижки, ставни, болты, крючки…

– Митя, – каким-то самозабвенным, глубоким голосом произнес Саша, – давай сами убьем быка!

– Из рогатки? – насмешливо отозвался Митя. Ему надоел условный мир, в который с таким упорством тянул его Саша.

– Из хозяйского дробовика, он заряжен…

– Нам же влетит, Саша!

Саша схватил Митю за руку и увлек за собой. Они оказались у небольшого чуланчика близ кухни, где хозяин дачи хранил свой охотничий инвентарь. Саша толкнул дверку, пошарил в темноте и вытащил старое охотничье ружье. У Мити гулко забилось сердце. Это была уже не игра: грозное, таящее смерть оружие. У него даже не шевельнулось сомнение, можно ли зарядом дроби уложить огромного, могучего зверя.

По шаткой, скрипучей лестнице мальчики поднялись на чердак. Изъеденные жуками-дровосеками наподобие сот, толстые столбы поддерживали двускатный навес, по углам висели серые лохматые тряпки паутины. Чердак глядел на улицу полукруглым окошком с ветхой рамой, заколоченной ржавыми гвоздями. Саша повыбрал из нижнего окошка кусочки треснувшего стекла, просунул ствол наружу и, став на одно колено, примерился к выстрелу.

Митя поймал себя на том, что задерживает дыхание, словно боясь спугнуть напряженную, затаившуюся тишину дачи. Он шумно вдохнул и выдохнул воздух. А улица по-прежнему была пустынна. Уж не избрал ли бык другую дорогу? И тут Митя еле сдержал крик: он увидел быка у самой дачи. Почему-то ему казалось, что бык пойдет серединой улицы, а тот шел по пешеходной дорожке, и хвост его колотил по планкам забора.

Читайте также:  Очки от солнца с защитой от уф лучей

Бык был на редкость крупен и статен. Огромная буграстая грудь, провисшая между короткими и крепкими передними ногами, железный загривок, легкий, сухой, весь перетянутый сухожилиями круп, мощные задние ноги. Особенно великолепна была голова: большая, лобастая, умная.

– Стреляй же, стреляй! – горячо зашептал Митя.

Ствол ружья ерзал по подоконнику, словно Саша никак не мог взять быка на мушку.

– Стреляй же! Ну почему же ты не стреляешь?

Он испытывал азартное чувство робкой души, на миг приобщенной к чужому смелому делу.

Саша поднялся с колен. Лицо его было бледно, жалкая, коротенькая улыбочка дергала уголок губ:

Митя схватил ружье и стал на Сашино место. По стволу до прорези мушки тянулась тонкая нить солнечного блика, и когда Митя водил стволом, нить упиралась то в твердое, с курчавым волосом междурожье, то в жирный бугор загривка. Став хозяином жизни и смерти быка, мальчик уже не ощущал прежнего нетерпеливого желания покончить с ним. Все оказалось не так-то просто…

Бык, видимо, много перенес за этот день, он вовсе не походил на героя. Ребра его торчали, как ободья на деревянной бочке, от хребта растекался по бокам черный пот, один рог был расщеплен и трухлявился на месте расщепа. Посреди лба у него была красная ссадина, кровь стекала по морде и ноздре, где продето было кольцо, длинная веревка путалась под ногами.

Он то и дело останавливался, нагибал шею, приводя в действие весь сложный аппарат своих мускулов, оглядывался по сторонам и назад. Похоже было, что он не прочь повернуть вспять, и только память о преследователях мешала ему исполнить свое намерение. И тогда он снова, как обреченный, опускал голову и медленно брел вперед…

– А вдруг он вовсе не бешеный? – Это неожиданно для себя сказал Митя и оглянулся на Сашу.

– Я сам об этом подумал, потому и не мог… Понимаешь, он просто ошалел от боли, когда ему продели кольцо! – Резко очерченный рот Саши толчками выбрасывал жар дыхания. – А потом… потом он боролся, он не хотел, чтобы его убивали…

Саша был бледен, и особенно большими казались его влажные черные глаза под страдальчески сломленными бровями.

– Если его убьют, – добавил он тихо, словно про себя, – как же тогда жить дальше…

Гримаса душевной боли сделала красивое лицо Саши по-взрослому выразительным. Митя с завистью глядел на своего друга. Он бы дорого дал, чтобы стать таким же прекрасно-печальным, как Саша! Он знал, что на его собственной плоской роже с приплюснутым носом и растянутой по скулам кожей никак не отражается то, что он чувствует; недаром окружающие всегда ошибаются, весело ему или грустно…

Подавленный, Митя отвернулся от Саши и стал смотреть на улицу.

Бык медленно и понуро, словно тяжелобольной, двигался вдоль забора. Вот он потянулся к траве, растущей у дороги, но тут же вскинул голову, скользнул глазом по тихой, пустынной окрестности, издал короткое одинокое и потерянное мычание и тут же смолк.

Мите представилось, что быку очень хочется заключить мир с людьми, но он не знает, как это сделать. Верно, он согласен и на кольцо, только бы вернуться к своим коровам, слушать тихую жвачку, и самому жевать, и отрыгивать, и снова жевать, размачивая в слюне суховатую, но вкусную июльскую траву. Или, зайдя по брюхо в реку, тянуть холодную воду, тянуть не спеша и небрежно, пусть капли стекают с морды – такого корыта все равно не осушишь, – и чувствовать, как омывают прохладные струи разгоряченные, тяжело опадающие при выдохе бока…

Митя провел рукой по глазам, прогнал короткую слепоту: бык стоял у самых ворот их дачи и, задирая голову, пытался заглянуть во двор. Его черные ноздри раздувались, он жадно втягивал воздух.

– Мы спасем его, Митя! – звонко сказал Саша, и в голосе его была прежняя, покоряющая уверенность. – Мы откроем ему ворота и впустим во двор, а там – пусть только попробуют его тронуть!

Саша еще что-то говорил, торопливо, взахлеб, но Митя уже не слышал его. С ним творилось что-то странное, необычное. Его шаткие, вечно вразброд, вечно в смуте чувства разом слились в нечто большое, сильное, цельное. Этот новый и цельный Митя не знал сейчас ни страха, ни колебаний, он ни в чем не уступал Саше.

Дача была заперта, им оставался один путь – через чердачное окно. Менее чем за минуту мальчики высадили старую раму, которая едва держалась на поржавевших гвоздях. Рядом с окошком приходилась водосточная труба. С узкого карниза Саша легко перебрался на трубу и, обвив ее ногами, заскользил вниз. Вслед за ним, обдирая грудь, ноги и ладони о сухую жесть, помчался Митя. Он упал на землю, подвернул ногу и, прихрамывая, побежал к воротам.

Видно, редко открывались эти дачные ворота. Земля под ними поросла густой травой, разбухшее от сырости бревно-засов плотно втеснилось в железную скобу, и мальчикам никак не удавалось вытолкнуть его. Наконец засов поддался, и, протащив по густой траве створку ворот, они открыли довольно широкую щель.

– Вася! Вася! – ласково позвал Саша.

Почему Саша решил, что быка зовут Васей, неизвестно, но в щели возникла огромная лобастая голова с расщепленным рогом, и бык, наддав лопаткой створку ворот, вошел во двор. Митя попятился. Голубой печальный глаз на мгновение поймал его фигурку в темный кружок зрачка и выбросил, словно сморгнув. Бык валкой трусцой устремился в угол двора. Там, под кустом бузины, стояла бочка с темной, пахучей, зацветшей водой. Верно, бык потому и остановился у их ворот, что учуял воду. Он погрузил морду в бочку и стал жадно пить. Огромные глотки шарами прокатывались по его горлу и звучно ухали в пустоту желудка. Мелкие листочки гнилой зелени облепили ему морду, а он все пил и пил.

– Видишь, – сказал Саша, – разве бешеный бык стал бы пить воду.

Но Мите не хотелось говорить. Ликующее чувство победы наполняло сердце сильного Мити, отважного Мити, доброго Мити. Он был так занят собой, что даже не заметил, как во дворе появился рослый пожилой рыжебородый человек. Подойдя к быку, человек по-хозяйски положил ему на взгорбок большую ладонь и сказал:

– Что, вволю натешился?

Он потрепал быка по шее, и тот, не переставая пить, отозвался на ласку легким вздрогом кожи. Тогда человек сунул руку в бочку и, все так же поглаживая быка, вынул у него из носа злополучное кольцо. В воротах стояли еще несколько незнакомых людей; несомненно, это была облава.

– А его не застрелят? – с тревогой спросил Саша рыжебородого. – А то…

– Это кто же позволит колхозного быка стрелять? – отозвался тот, опутывая веревкой рога быка.

– Стрелял же милиционер!

– Так то для порядка! – усмехнулся рыжебородый.

Он кончил наматывать веревку и легонько потянул за собой быка. Тот поднял морду, окропив лопухи и травы темными каплями воды, и тяжело, но с приметной охотцей повернулся.

– Спасибо за помощь, ребятки, – сказал рыжебородый. – Сомневались мы, как его взять, – уж больно напуганный. Бывайте здоровеньки! – И, ведя за собой быка, он пошел со двора.

Мальчики остались одни. Саша посмотрел на помрачневшего Митю и громко расхохотался. Митя не понимал, отчего так весело его приятелю. Он чувствовал себя глубоко несчастным, обобранным: у него украли его лучший, его единственный подвиг.

– А все-таки мы не зря старались, правда, Митя? – сказал Саша, перестав смеяться.

Это была подачка, подачка тому маленькому в Мите, что заставляло его сейчас чувствовать себя бедняком. А Саша не нуждался в утешении. Его щедрая душа не могла смутиться тем, что подвиг не удался. Он-то знал, что на его век подвигов хватит.

Атаман

Еще вчера в саду были тюльпаны: нежные красные чашки с притемненным донцем – целая плантация, а сегодня на истоптанных грядках торчали лишь обломанные стебли, алели оборванные или осыпавшиеся лепестки.

– Я понимаю воров, – медленным голосом говорила полная флегматичная хозяйка в пенсне на горбинке красивого хищного носа, удивительно чуждого ее младенчески розовому лицу. – Странно лишь, почему они не сделали этого раньше – тюльпаны уже осыпаются. Но зачем губить их на корню? Это не люди, а какие-то дикие звери! – И она протерла свое пенсне.

Хозяйка ошибалась: тюльпаны были похищены все-таки людьми. Тем же утром, близ полудня, их привел на дачу районный милиционер в белой, влажной под мышками и на груди рубашке и тяжелых запыленных сапогах. Похитители щеголяли в ситцевых брюках и майках-безрукавках, некогда голубых, а ныне без цвета. У одного была черная, блестящая, словно нагуталиненная голова, другой являл совершенного альбиноса: сед, белокож, будто выварен в щелочи, с красными кроличьими глазками. И тому и другому было лет по восемь. Оба сжимали в кулаке букетик пожухших тюльпанов – видно, милиционер, к вящему их позору, не позволил выбросить цветы.

Милиционер снял фуражку и вытер девичьим носовым платком с каемкой потный незагорелый лоб.

– Извиняюсь, конечно! – сказал он набежавшей вмиг дачной ораве. – Кто тут будут хозяева?

Большая, розовая, в платье с рюшками, обмахиваясь томиком Марселя Прево в желтой обложке «Универсальной библиотеки», вперед выплыла хозяйка.

– Вот эти товарищи… – Милиционер кашлянул и смущенно поправился: – Извиняюсь, огольцы оборвали ваш цветник.

– Очень приятно… – рассеянно отозвалась хозяйка и улыбнулась милиционеру из бесконечной дали элегантного мира Прево.

– Интересно, что вы чувствуете на людях, которым причинили такой большой ущерб? – горько спросил милиционер похитителей.

Читайте также:  Природная экосистема движимая солнцем это

– Ничего, – смиренно отозвался альбинос.

– А вам краснеть надо, стыдиться надо! – рассердился милиционер. – Люди работали, старались, сажали цветы, ухаживали за ними, а вы чужой труд себе присвоили, нетто это порядок?

– Нет… – прошептал альбинос.

И черноголовый решительно подтвердил:

– Ну вот, хорошо, хоть сами поняли, – с облегчением сказал милиционер. – А как было бы вам лучше сделать?

– Самим посадить. – Это сказал альбинос.

– То-то факт, самим. Для чего же вы крали цветы? Для продажи?

– Чтоб на окно поставить! – в голос сказали оба.

Милиционер даже растерялся:

– Это кто же надоумил вас так говорить? Ленька, что ли?

– Ага! – наивно подтвердил альбинос.

– Видали? – обратился ко всем дачникам милиционер. – Я их на шоссе взял. Носились за извозчиками и совали седокам букеты, а сейчас нахально врут, что воровали ради домашней красоты. Это все Ленька, настоящий рецидивист!

– А где тот чертов Ленька? – спросил кто-то из дачников.

– Лесом ушел. Его нешто поймаешь! За версту опасность чует. Настоящий рецидивист! – повторил он убежденно, даже с удовольствием, и раскрыл планшет. – Придется акт составить.

Похитители переглянулись, враз сморщили носы и тонко всхлипнули.

– Ну-ну! – сказал милиционер. – Без дураков. Это вас тоже Ленька научил?

Альбинос прервал скулеж.

– Ага! – Он отнюдь не был наивен, как поначалу казалось, просто ему хотелось свалить все на Леньку. – Дяденька, а я и в саду-то не был.

– Побоялся. Я на дороге ждал.

– Видали! Настоящее ограбление по всем правилам: двое дело делают, третий на стреме. Это, конечно, Ленькина наука. Тебя как звать?

– Сергей, значит, а фамилия?

– Отец где работает?

– Отца у нас нету: от живота помер.

– Вон что! А кто у тебя в семье есть?

– Мамка… – Он подумал и добавил как о чем-то не стоящем упоминания: – Сеструха еще.

– Какой там – ползунок!

– А тебя как звать? – обратился милиционер к черноголовому.

– Петька… Петр Васильевич Кузин, – ответил тот, заглядывая в планшет милиционеру. – Отца нету, мать на станции работает.

– Постой, Петр Васильевич, не спеши. Отец-то где?

– Ушел, когда я еще маленький был.

– Понятно. Вишь, сам же себя большим считаешь, а ведешь кое-как. Братья, сестры есть?

– Что же он тебя уму-разуму не научит?

– А когда. Он в депо учеником, домой редко приходит.

– Про Ленькину семью вы знаете?

– Чего знать-то. Он да мать.

Они заговорили враз, перебивая друг друга:

– У него отец в Гражданскую погиб… На Гражданской войне убили… под этой… как ее. – И оба замолчали, не в силах вспомнить, где убили Ленькиного отца.

Не знаю, правда ли это или так подучил дружков говорить многоопытный Ленька, но милиционер поверил им, а может, сделал вид, что верит. Он учинил весь этот как будто строгий, придирчивый допрос, чтобы выгородить ребят, склонить потерпевших к милосердию.

– Безотцовщина! – вздохнул милиционер. – Экая беда, право! Придется матерей штрафовать.

Альбинос снова заныл, а чернявый уронил свою нагуталиненную голову.

– Зачем это? – сказала хозяйка, вновь нехотя вплывая в действительность. – Конечно, нехорошо так варварски уничтожать цветы. Лучше придите, попросите, мы никогда не откажем. Но штрафовать – это, право, лишнее!

Ребята поняли, что помилованы.

– Мы больше не будем! – вскричали они так бодро, что всем стало ясно: будут, за милую душу.

– Не хочется их отпускать, – стал ломаться милиционер. – Хотя они что – мелюзга. Ленька – главная язва… – И кровожадно наказал помилованным: – Вы предупредите товарища: попадется – пощады не будет.

Мог ли я думать, что через несколько дней сам приму участие в набеге на соседский сад под водительством неукротимого Леньки.

Познакомился я с Ленькой случайно – на Уче. Я плыл на хозяйской плоскодонке, неловко орудуя единственным да к тому же обломанным кормовым веслом, когда из воды раздался голос:

– А ну, давай к Акуловской.

Я успел испугаться, прежде чем обнаружил маленькую, в цыпках, руку, уцепившуюся за корму. Страх сразу прошел, и я разозлился:

– Отчаливай. Мне в другую…

– Я что сказал?! К Акуловской, зараза. Хуже будет! – в бешенстве закричал невидимый пловец.

Корма чуть опустилась, и над ее краем показалось искаженное яростью, бледное, крапчатое, облепленное мокрыми, со ржавчинкой волосами лицо моего сверстника. Что-то бессознательно тронулось во мне навстречу злобному мальчишке. И еще до того, как я догадался, что это Ленька, мне захотелось подчиняться ему и помогать.

– Ладно, залезай в лодку, – сказал я.

– Греби, сволочь! – И он плеснул в меня водой.

Теперь у меня не оставалось сомнений, что это Ленька. Он, видно, снова скрывается от преследователей и потому не хочет вылезать из воды. Я заработал веслом и быстро отбуксировал его в прибрежный орешник под Акуловой горой. Здесь его уже поджидали знакомые мне Серенька и Петр Васильевич. Они меня тоже узнали и что-то шепнули выбравшемуся на берег атаману. Он глянул через плечо и усмехнулся странно – без улыбки, но ничего не сказал. Приятели вручили ему одежду: латаные-перелатаные штаны, которые называют «ни к селу ни к городу», – на вершок ниже колен, сетку с взрослого мужчины и ботинки. Эти ботинки были до того изношены, что кожа их стала тоньше, мягче и податливее лепестков тюльпанов. Но Ленька с редким достоинством надел «ни к селу ни к городу», заправил в них необъятный подол сетки, обулся и подтянул веревочки, заменявшие шнурки. Он удивительно ловко поместился в своей убогой одежде и выглядел чуть ли не франтом. Это происходило оттого, что он замечательно двигался: мягко, упруго, изящно, и одежда послушно следовала каждому его движению. Его привыкшее ускользать от опасности, хорониться, спасаться тело обладало бесшумной, звериной грацией.

Я покачивался в своей плоскодонке, ребята меня не гнали, и, осмелев, я выбрался на берег и лег рядом с ними на узком песчаном окоеме под орешником. Немного позже я освоился настолько, что рискнул спросить у Леньки насчет его отца: правда ли, он погиб в Гражданскую войну?

– А тебе какое дело? – ответил Ленька высокомерно, и его тонкие синеватые губы повела гримаса отвращения.

– Я же по-хорошему спрашиваю…

– Ладно, заткнись! – И он лениво отвернулся.

Поддавшись на кажущееся миролюбие слов и жеста, я рискнул повторить свой вопрос.

Ответ был подобен вспышке молнии: я оглянуться не успел, как Ленька сидел на моей спине и с силой тыкал меня лицом в песок. Крупные песчинки неприятно впивались в кожу, лезли мне в глаза, рот, но боли я не испытывал, лишь удивление, обиду, горечь. Я не пытался освободиться, хотя мог без труда сделать это, сразу почувствовав, что Ленька, ловкий и стремительный, все же слабее меня. Но он был прирожденным вожаком, атаманом, от которого сладко вытерпеть даже несправедливость. Он знал, чего хотел, не колеблясь, брал на себя ответственность, плевал на чужое мнение, не боялся риска, принимал жестокие законы охоты. Я же принадлежал к той подавляющей части человечества, что никогда не знает, чего хочет, ни в коем случае не берет на себя ответственность, вечно испытывает потребность в самооправдании, страшится риска, избегает охотничьих троп, – и я знал свое место.

– Заработал? – злорадно сказал Ленька, слезая с моей спины.

– Ага, плати деньги… – пробормотал я.

Он снова без улыбки, сухо, коротко усмехнулся.

– «Мы буржуев не боимся, пойдем на штыки!» – пропел Серенька-альбиносик, до глубины своей малой души обрадованный унижением беззащитного, как ему казалось, человека, и тонкой, белой, незагорелой альбиносьей ногой лягнул меня в живот.

Альбиносик не принадлежал к Ленькиной породе, был из одного со мной теста, и я не испытывал к нему ни малейшего почтения. Поэтому, сломив его отчаянное, но хилое сопротивление, я подверг его той же экзекуции, которую только что перенес от Леньки. А затем, уже не знаю зачем, угостил пинком Петра Васильевича. Оба преувеличенно, провоцируя Ленькино заступничество, разревелись.

Но Ленька и не думал вступаться, впервые он засмеялся: глухо, отрывисто, похоже на лай. Подобно многим выдающимся деятелям, он радовался унижению своих приближенных.

– А ты, парень, ничего – сойдешь с горчичной! – сказал он мне. – Как звать-то.

В обратный путь я отправился, осененный высоким Ленькиным доверием, – он предложил мне принять участие в очередном налете на дачный сад…

Эта дача, обнесенная высоким глухим забором, стояла в полукилометре от нас, за булыжным Дмитровским шоссе, в рослом сосняке. Было в ней что-то загадочное и жутковатое. Она казалась необитаемой. Нам нередко доводилось проходить мимо нее во время наших грибных странствий, и ни разу за высоким, в моховой прозелени забором не прозвучала легкая музыка дачной жизни: детские и женские голоса, стук крокетных шаров, удары по волейбольному мячу, просвист и пощелк серсо [2] . Лишь порой, когда мы, обозленные зловещим этим молчанием, начинали колотить палками по забору, откуда-то издалека, словно из-под земли, раздавался тяжелый, медленный собачий лай – так может лаять лишь очень большая, старая, сильная собака, уверенная, что никто не посягнет на охраняемые ею владения. Но и это случалось крайне редко. Обычно нам отвечала такая тишина, что от нее звенело в ушах, и мы начинали сомневаться: звучал ли когда-нибудь тяжелый, медленный, похожий на стариковское откашливание лай, или то была слуховая галлюцинация?

И ни один дымок не всплывал над забором: как будто там не топили кухонной плиты, не палили самовара, не жгли сухой листвы и хвороста…

Источник

Adblock
detector