Недавно вставшее солнце затопляло всю рощу сильным светом
- ЖАНРЫ 360
- АВТОРЫ 273 381
- КНИГИ 641 909
- СЕРИИ 24 450
- ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 603 472
Иван Сергеевич Тургенев
В довольно большой, недавно выбеленной комнате господского флигеля, в деревне Сасове,-го уезда, Т. губернии, сидел за старым покоробленным столиком, на деревянном узком стуле молодой человек в пальто и рассматривал счеты. Две стеариновые свечки, в дорожных серебряных шандалах, горели перед ним;
в одном углу на лавке стоял открытый погребец, в другом — слуга устанавливал железную кровать. За низкой перегородкой ворчал и шипел самовар; собака ворочалась на только что принесенном сене. В дверях стоял мужик в новом армяке, подпоясанный красным кушаком, с большой бородой и умным лицом, по всем признакам староста; он внимательно глядел на сидевшего молодого человека. У одной стены стояло очень ветхое крошечное фортепьяно, возле столь же древнего комода с дырами вместо замков; между окнами виднелось темное зеркальце; на перегородке висел старый, почти весь облупившийся портрет напудренной женщины, в роброне и с черной ленточкой на тонкой шее. Судя по заметной кривизне потолка и покатости щелистого пола, флигелек, в который мы ввели читателя, существовал давным-давно; в нем никто постоянно не жил, он служил для господского приезда. Молодой человек, сидевший за столом, был именно владелец деревни Са-совой. Он только накануне прибыл из главного своего имения, отстоящего верст за сто оттуда, и на другой же день собирался уехать, окончивши осмотр хозяйства, выслушавши требования крестьян и поверив все бумаги.
— Ну, однако, довольно,- промолвил он, приподняв голову,- устал. Ты теперь можешь идти,- прибавил он, обращаясь к старосте,- а завтра приходи пораньше, да с утра повести мужиков, чтобы на сходку явились, слышишь?
— Да земскому вели мне ведомость за последний месяц представить. Однако ты хорошо сделал,- продолжал барин, оглянувшись,- что стены выбелил. Все как будто чище.
Староста молча тоже оглянул стены.
— Ну, теперь ступай. Староста поклонился и вышел. Барин потянулся.
— Эй! — крикнул он.- Дайте мне чаю. Пора спать. Слуга отправился за перегородку и скоро вернулся с стаканом чаю, связкой городских котелок и сливочником на железном подносе. Барин принялся пить чай, но не успел он отхлебнуть двух глотков, как в соседней комнате послышался стук вошедших людей и чей-то пискливый голос спросил:
— Владимир Сергеич Астахов дома? Можно их видеть? Владимир Сергеич (так именно звали молодого человека в пальто) с недоумением посмотрел на своего человека и торопливым шепотом проговорил:
— Поди узнай, кто это?
Человек вышел и прихлопнул за собой плохо затворявшуюся дверь.
— Доложи Владимиру Сергеичу,- раздался тот же пискливый голос,- что сосед их Ипатов желает их видеть, буде не обеспокоит; да со мной еще приехал другой сосед, Бодряков, Иван Ильич, тоже желают почтение свое засвидетельствовать.
Невольное движение досады вырвалось у Владимира Сергеича. Однако когда слуга его вошел в комнату, он сказал ему:
И он встал в ожидании гостей.
Дверь отворилась, и появились гости. Один из них, плотный седой старичок, с круглой головкой и светлыми глазками, шел впереди; другой, высокий, худощавый мужчина, лет тридцати пяти, с длинным смуглым лицом и беспорядочными волосами, выступал, переваливаясь сзади. На старичке был опрятный серый сюртук с большими перламутровыми пуговицами; розовый галстучек, до половины скрытый отложным воротничком белой рубашки, свободно обхватывал его шею; на ногах у него красовались штиблеты, приятно пестрели клетки его шотландских панталон, и вообще он весь производил впечатление приятное. Его товарищ, напротив, возбуждал в зрителе чувство менее выгодное:
на нем был черный старый фрак, застегнутый наглухо; штаны его, из толстого зимнего трико, подходили под цвет его фрака;
ни около шеи, ни у кистей рук не виднелось белья. Старичок первый приблизился к Владимиру Сергеичу и, любезно поклонившись, заговорил тем же тоненьким голоском:
— Честь имею рекомендоваться — ближайший ваш сосед и даже родственник, Ипатов, Михаиле Николаич. Давно желал иметь удовольствие с вами познакомиться. Надеюсь, что не обеспокоил.
Владимир Сергеич отвечал, что он очень рад и сам желал.
и что беспокойства никакого нет и не угодно ли сесть. чаю выкушать.
— А этот дворянин,- продолжал старичок, выслушав с приветной улыбкой недомолвленные речи Владимира Сергеича и протянув руку в направлении господина во фраке, — тоже ваш сосед. и мой хороший знакомый, Бодряков, Иван Ильич, сильно желал с вами познакомиться.
Господин во фраке, по лицу которого никто бы не предположил, чтобы он чего-нибудь мог сильно пожелать в своей жизни — до того рассеянно и в то же время сонливо было выражение этого лица,- господин во фраке поклонился неловко и вяло. Владимир Сергеич поклонился ему в ответ и вторично попросил гостей присесть.
-Очень рад,-начал старичок, приятно расставив руки, между тем как его товарищ принялся, слегка раскрыв рот, оглядывать потолок,- очень рад, что имею наконец честь видеть вас лично. Хотя вы постоянным жительством вашим и обретаетесь в довольно отдаленном от здешних мест уезде, однако мы считаем вас тоже своим, коренным, так сказать, владельцем.
— Мне это очень лестно,- возразил Владимир Сергеич.
— Лестно ли, нет ли, а оно так. Вы, Владимир Сергеич, извините, мы здесь, в — ом уезде, народ прямой, по простоте живем:
говорим, что думаем, без обиняков. У нас даже, скажу вам, на именины друг к другу ездят не иначе как в сюртуках. Право! Так уж у нас заведено. В соседних уездах нас за это сюртучниками называют и даже упрекают якобы в дурном тоне, но мы на это и внимания не обращаем! Помилуйте, в деревне жить — да еще чиниться?
— Конечно, что может быть лучше. в деревне. этой натуральности в обращении,- заметил Владимир Сергеич.
— А между тем,- возразил старичок,- и у нас в уезде живут люди, можно сказать, умнейшие, европейски образованные люди, хоть и фраков не носят. Вот хоть бы, например, историк наш, Евсюков, Степан Степаныч: он российской историей с самых древнейших времен занимается и в Петербурге известен, ученейший человек! В городе нашем старинное шведское ядро, знаете. там оно среди площади поставлено. ведь это он его открыл. Как же! Центелер, Антон Карлыч. тот естественную историю изучил:
впрочем, говорят, эта наука всем немцам далась. Когда у нас, лет десять тому назад, забежавшую гиену убили, так ведь это Антон Карлыч открыл, что она действительно была гиена, по причине особенного устройства ее хвоста. Вот еще Кабурдин есть у нас помещик: тот больше легкие статейки пишет; очень бойкое у него перо, в «Галатее» есть его статейки. Бодряков. не Иван Ильич, нет, Иван Ильич этим неглижирует, а другой Бодряков, Сергей. как бишь его по батюшке-то, Иван Ильич. как бишь?
— Сергеич,- подхватил Иван Ильич.
— Да, Сергей Сергеич,- тот стихами занимается. Ну, конечно, не Пушкин, а иногда так отбреет, что хоть бы в столице. Вы его эпиграмму на Агея Фомича знаете?
— На какого Агея Фомича?
— Ах, извините; я все забываю, что вы все-таки не здешний житель. На нашего исправника. Очень смешная вышла эпиграмма. Иван Ильич, ты, кажется, ее помнишь?
— Агей Фомич,- равнодушно заговорил Бодряков,
. недаром славно Дворянским выбором почтен.
— Надо вам сказать,- перебил Ипатов,- что его выбрали почти что одними белыми шарами, ибо человек он наидостойнейший.
— Агей Фомич,- повторил Бодряков,
. недаром славно Дворянским выбором почтен:
Он пьет и кушает исправно. Так как же не исправник он?
— Хе-хе-хе! а ведь недурно? С тех пор, поверите ли вы, всякий из нас скажет, например, Агею Фомичу: здравствуйте — и уж непременно прибавит: «Так как же не исправник он?» И Агей Фомич, вы думаете, сердится? Нисколько. Нет — у нас этого и в заведении нет. Вот спросите хоть Ивана Ильича.
Источник
Иван Тургенев — Затишье
IV
Приехавши домой, Веретьев не раздевался, и часа два спустя, заря только что начинала заниматься в небе, его уже не было в доме.
На полдороге между его имением и Ипатовкой, над самой кручью широкого оврага, находился небольшой березовый «заказ». Молодые деревья росли очень тесно, ничей топор еще не коснулся до их стройных стволов; негустая, но почти сплошная тень ложилась от мелких листьев на мягкую и тонкую траву, всю испещренную золотыми головками куриной слепоты, белыми точками лесных колокольчиков и малиновыми крестиками гвоздики. Недавно вставшее солнце затопляло всю рощу сильным, хотя и не ярким светом; везде блестели росинки, кой-где внезапно загорались и рдели крупные капли; все дышало свежестью, жизнью и той невинной торжественностью первых мгновений утра, когда все уже так светло и так еще безмолвно. Только и слышались что рассыпчатые голоса жаворонков над отдаленными полями, да в самой роще две-три птички, не торопясь, выводили свои коротенькие коленца и словно прислушивались потом, как это у них вышло. От мокрой земли пахло здоровым, крепким запахом, чистый, легкий воздух переливался прохладными струями. Утром, славным летним утром веяло от всего, все глядело и улыбалось утром, точно румяное, только что вымытое личико проснувшегося ребенка.
Невдалеке от оврага, посреди лужайки сидел на раскинутом плаще Веретьев. Марья Павловна стояла подле него, прислонясь к березе и заложив назад руки.
Они оба молчали. Марья Павловна неподвижно глядела вдаль; белый шарф скатился с ее головы на плечи, набегавший ветер шевелил и приподнимал концы ее наскоро причесанных волос. Веретьев сидел наклонившись и похлопывал веткой по траве.
— Что ж,— начал он наконец,— вы на меня сердитесь? Марья Павловна не отвечала. Веретьев взглянул на нее.
— Маша, вы сердитесь? — повторил он. Марья Павловна окинула его быстрым взором, слегка отвернулась и промолвила:
— За что? — спросил Веретьев и отбросил ветку. Марья Павловна опять не отвечала.
— Впрочем, вы точно имеете право сердиться на меня,— начал Веретьева после небольшого молчанья.— Вы должны считать меня за человека не только легкомысленного, но даже…
— Вы меня не понимаете,— перебила Марья Павловна.— Я совсем не за себя сержусь на вас.
Веретьев поднял голову и усмехнулся.
— А! понимаю! — заговорил он.— Опять! опять вас начинает тревожить мысль: отчего я ничего из себя не сделаю? Знаете что. Маша, вы удивительное существо, ей-богу. Вы так много заботитесь о других и так мало о себе самой. В вас эгоизма совсем нет, право. Другой такой девушки, как вы, на свете нет. Одно горе: я решительно не стою вашей привязанности; это я говорю не шутя.
— Тем хуже для вас. Чувствуете и ничего не делаете. Веретьев опять усмехнулся.
— Маша, выньте из-за спины, дайте мне вашу руку,— проговорил он с ласковой вкрадчивостью в голосе. Марья Павловна только плечом пожала.
— Дайте мне вашу красивую честную руку, мне хочется облобызать ее почтительно и нежно. Так ветреный ученик лобызает руку своего снисходительного наставника.
И Веретьев потянулся к Марье Павловне.
— Полноте! — промолвила она.— Вы все. смеетесь да шутите, и прошутите так всю вашу жизнь.
— Гм! прошутить жизнь! Новое выражение! Ведь вы, Марья Павловна, я надеюсь, употребили глагол шутить — в смысле действительном?
Марья Павловна нахмурила брови.
— Полноте, Веретьев,— повторила она.
— Прошутить жизнь,— продолжал Веретьев и приподнялся,— а вы хуже моего распорядитесь, вы просурьезничаете всю вашу жизнь. Знаете, Маша, вы мне напоминаете одну сцену из пушкинского Дон-Жуана. Вы не читали пушкинского Дон-Жуана?
— Да, я ведь и забыл, вы стихов не читаете. Там к одной Лауре приходят гости, она их всех прогоняет и остается с одним, Карлосом. Они оба выходят на балкон, ночь удивительная. Лаура любуется, а Карлос вдруг начинает ей доказывать, что она со временем состарится. «Что ж,— отвечает Лаура,— теперь, может быть, в Париже холод и дождь, а здесь у нас «ночь лимоном и лавром пахнет». Что загадывать о будущем? Оглянитесь, Маша, разве и здесь не прекрасно? Посмотрите, как все радуется жизни, как все молодо. И мы сами разве не молоды?
Веретьев приблизился к Марье Павловне, она не отодвинулась от него, но не повернула к нему головы.
— Улыбнитесь, Маша,— продолжал он,— только доброй вашей улыбкой, а не вашей обыкновенной усмешкой. Я люблю вашу добрую улыбку. Поднимите ваши гордые, строгие глаза. Что же вы? Вы отворачиваетесь? Протяните мне хоть руку.
— Ах, Веретьев,— начала Маша,— вы знаете, я не умею говорить. Вы мне рассказали об этой Лауре. Но ведь она женщина… Женщине простительно не думать о будущем.
— Когда вы говорите, Маша,— возразил Веретьев,— вы беспрестанно краснеете от самолюбия и стыдливости, кровь так и приливает алым потоком в ваши щеки, я ужасно это люблю в вас.
Марья Павловна взглянула прямо в глаза Веретьеву.
— Прощайте,— промолвила она и накинула шарф себе на голову.
Веретьев удержал ее.
— Полноте, полноте, подождите! — воскликнул он.— Ну, что вы хотите? Приказывайте! Хотите вы, чтобы я поступил на службу, сделался агрономом? Хотите, чтобы я издал романсы с аккомпанементом гитары, напечатал бы собрание стихотворений, рисунков, занялся бы живописью, ваяньем, плясаньем на канате? Все, все я сделаю, все, что прикажете, лишь бы вы были мною довольны! Ну, право же. Маша, поверьте мне.
Марья Павловна опять взглянула на него.
— Все это вы только на словах, не на деле. Вы уверяете, что слушаетесь меня.
— Слушаетесь, а вот я сколько раз вас просила…
Марья Павловна запнулась.
— Не пить вина,— промолвила она наконец. Веретьев засмеялся.
— Эх, Маша, Маша! И вы туда же! Сестра моя тоже об этом убивается. Да, во-первых, я вовсе не пьяница; а во-вторых, знаете ли вы, для чего я пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку… Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит! Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите? Так вот я для чего пью. Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя куда хочешь, несись куда вздумается…
— Да к чему же это? — перебила Маша.
— Как к чему? — из чего же тогда жить?
— А разве без вина этого нельзя?
— Нельзя, все мы попорчены, измяты. Вот страсть… та такое же производит действие. Оттого-то я вас люблю.
— Как вино… покорно благодарю.
— Нет, Маша; я вас люблю не как вино. Постойте, я вам это докажу когда-нибудь, вот когда мы женимся и поедем с вами за границу. Знаете ли, я уже заранее думаю, как я приведу вас перед Милосскую Венеру. Вот кстати будет сказать:
Стоит ли с важностью очей Перед Милосскою Кипридой — Их две, и мрамор перед ней Страдает, кажется, обидой…
Что это я сегодня все говорю стихами? Это утро, должно быть, на меня действует. Что за воздух! точно вино пьешь.
— Опять вино,— заметила Марья Павловна.
— Что ж такое! Этакое утро да вы со мной, и не чувствовать себя опьяненным! «С важностью очей…» Да,— продолжал Веретьев, глядя пристально на Марью Павловну,— это так… А ведь я помню, я видал, редко, но видал эти темные великолепные глаза, я видал их нежными! И как они прекрасны тогда! Ну, не отворачивайтесь, Маша, ну по крайней мере засмейтесь… покажите мне глаза ваши хотя веселыми, если уже они не хотят удостоить меня нежным взглядом.
— Перестаньте, Веретьев,— проговорила Марья Павловна.— Пустите меня, мне пора домой.
— А ведь я вас рассмешу,— подхватил Веретьев,— ей-богу, рассмешу. Э, кстати, посмотрите, вон заяц бежит…
— Где?— спросила Марья Павловна.
— Вон за оврагом, по овсяному полю. Его, должно быть, кто-нибудь вспугнул; они по утрам не бегают. Хотите, я его остановлю сейчас?
И Веретьев громко свистнул. Заяц тотчас присел, повел ушами, поджал передние лапки, выпрямился, пожевал, пожевал, понюхал воздух и опять пожевал. Веретьев проворно сел на корточки, наподобие зайца, и стал водить носом, нюхать и жевать, как он. Заяц провел раза два лапками по , мордочке, встряхнулся — они, должно быть, были мокры от росы,— уставил уши и покатил дальше. Веретьев потер себя руками по щекам и также встряхнулся… Марья Павловна не выдержала и засмеялась.
— Браво! — воскликнул Веретьев и вскочил,— браво! Вот то-то и есть, вы не кокетка. Знаете ли, что если бы у какой-нибудь светской барышни были такие зубы, как у вас, она бы вечно смеялась! Но за то я и люблю вас, Маша, что вы не светская барышня, не смеетесь без нужды, не носите перчаток на ваших руках, которые и целовать оттого так весело, что они загорели и силу в них чувствуешь… Я люблю вас за то, что вы не умничаете, что вы горды, молчаливы, книг не читаете, стихов не любите…
— А хотите, я вам прочту стихи? — перебила его Марья Павловна, с каким-то особенным выражением в лице.
— Стихи? — спросил с изумлением Веретьев.
— Да, стихи, те самые, которые вчера читал этот петербургский господин.
— Опять «Анчар». Так вы точно его декламировали в саду ночью? Он к вам идет… Но разве он так вам понравился?
Марья Павловна застыдилась…
— Читайте, читайте,— повторил Веретьев.
Марья Павловна начала читать. Веретьев стал перед ней, скрестил руки на груди и принялся слушать. При первом стихе Марья Павловна медленно подняла глаза к небу, ей не хотелось встречаться взорами с Веретьевым. Она читала своим ровным мягким голосом, напоминавшим звуки виолончели; но когда она дошла до стихов:
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки… —
ее голос задрожал, недвижные, надменные брови приподнялись наивно, как у девочки, и глаза с невольной преданностью остановились на Веретьеве…
Он вдруг бросился к ее ногам и обнял ее колени.
— Я твой раб,— воскликнул он,— я у ног твоих, ты мой владыка, моя богиня, моя волоокая Гера, моя Медея…
Марья Павловна хотела оттолкнуть его; но руки ее замерли на густых его кудрях, и она, с улыбкой замешательства, уронила голову на грудь…
Источник