Несрочная весна
Бунин Иван Алексеевич Несрочная весна
. А еще, друг мой, произошло в моей жизни целое событие: в июне я ездил в деревню в провинцию (к одному из моих знакомых). Я, конечно, еще помню, что когда-то подобные поездки никак не могли считаться событиями. Полагаю, что не считаются они таковыми у вас в Европе и по сию пору. Да мало ли что было у нас когда-то и что в Европе еще есть! Двести, триста верст у нас теперь не шутка. Расстояния в России, опять превратившейся в Московщину, опять стали огромными. Да и не часто путешествуют нынешние московские людишки. Конечно, теперь у нас всяческих вольностей хоть отбавляй. Но не забудь, что все эти вольности, до которых мы и дожить не чаяли, начались еще слишком недавно.
Словом, случилось нечто необычное, много лет мною не испытанное: в один прекрасный день я взял извозчика и отправился на вокзал. Ты как-то мне тайком писал, что теперешняя Москва представляется тебе даже внешне «нестерпимой». Да, она очень противна. И, едучи на вокзал на извозчике, вроде тех, что бывали прежде только в самых глухих захолустьях и брали за конец не миллиард, а двугривенный, я, возбужденный необычностью своего положения, ролью путешественника, чувствовал это особенно живо. Какое азиатское многолюдство! Сколько торговли с лотков, на всяческих толкучках и «пупках», выражаясь тем подлым языком, который все более входит у нас в моду! Сколько погибших домов! Как ухабисты мостовые и разрослись уцелевшие деревья! На площадях перед вокзалами тоже «пупки», вечная купля и продажа, сброд самой низкой черни, барышников, воров, уличных девок, продавцов всяческой съестной дряни. На вокзалах опять есть и буфеты, и залы разных классов, но все это еще до сих пор сараи, загаженные совершенно безнадежно. И народу всегда — не протолпишься: поезда редки, получить билет из-за беспорядка и всяческих волокит дело очень трудное, а попасть в вагон, тоже, конечно, захолустный, с рыжими от ржавчины колесами, настоящий подвиг. Многие забираются на вокзал накануне отъезда, с вечера.
Я приехал за два часа до поезда и чуть было не поплатился за свою смелость, чуть было не остался без билета. Однако кое-как (то есть, конечно, за взятку) дело устроилось, я и билет получил, и в вагон попал, и даже уселся на лавке, а не на полу. И вот поезд тронулся, и осталась Москва позади, и пошли давным-давно не виденные мною поля, леса, деревни, где начались опять глубочайшие будни после того разгульного праздничка, которым потешила себя Русь за такую баснословную цену. И вскоре стали заводить глаза, заваливать головы назад и храпеть с открытым ртом почти все, набившиеся в вагон. Напротив меня сидел русый мужик, большой, самоуверенный. Сперва он курил и все плевал на пол, со скрипом растирая носком сапога. Потом достал из кармана поддевки бутылку с молоком и стал пить затяжными глотками, отрываясь только затем, чтобы не задохнуться. А допив, тоже откинулся назад, привалился к стене и тоже захрапел, и меня буквально стало сводить с ума зловоние, поплывшее от него. И, не выдержав, я бросил место и ушел стоять в сени. А в сенях оказался знакомый, которого я не видел уже года четыре: стоит, качается от качки вагона бывший профессор, бывший богатый человек. Едва узнал его: совсем старик и что-то вроде странника по святым местам. Обувь, пальтишко, шляпа — нечто ужасное, даже хуже всего того, в чем я хожу. Не брит сто лет, серые волосы лежат по плечам, в руке дерюжный мешок, на полу у ног другой. «Возвращаюсь, говорит, домой, в деревню, там мне дали надел при моем бывшем имении, и я, знаете, живу теперь так же, как тот опростившийся москвич, к которому вы едете, кормлюсь трудами рук своих, свободное время посвящаю, однако, прежнему — своему большому историческому труду, который, думаю, может создать эпоху в науке. «. Солнце серебряным диском неслось уже низко за стволами, за лесом. И через полчаса создатель эпохи сошел на своем глухом полустанке — и заковылял, заковылял со своими мешками по зеленой березовой просеке, по холодку вечерней зари.
А я приехал, куда мне было нужно, уже совсем в сумерки, в одиннадцатом часу. И так как поезд опоздал, то мужик, выезжавший за мной, подождал, подождал, да и отправился восвояси. Что было делать? Ночевать на станции? Но станцию на ночь запирают, да если бы и не запирали, диванов, скамеек на ней нет,— «теперь, брат, господ нету!» — а ночевать на полу даже и «советским» подданным не всегда приятно. Нанять в поселке возле станции какого-нибудь другого мужика? Но это теперь стало делом почти невозможным. У дверей вокзала сидел мужик, пришедший к ночному поезду на Москву, печальный и безучастный. Поговорил с ним. Он только рукой махнул. «Кто теперь поедет! Лошадь редкость, вся снасть сбита. Стан колес — два миллиарда, выговорить страшно. » Я спросил: «А если пешком?» — «А вам далеко?» — «Туда-то».-«Ну, это верст двадцать, не более. Дойдете».— «Да ведь, говорю, по лесу да еще пешком?» — «Что ж, что по лесу! Дойдете». Но тут же рассказал, как весной два каких-то «человечкя» наняли так-то «мужичкя» в ихнем селе, да и пропали вместе с ним: «Ни их, ни его, ни лошади, ни снасти. Так и неизвестно, кто кого растерзал — они его или он их. Нет, теперь не прежнее время!»
Разумеется, после такого рассказа у меня пропала уже всякая охота пытаться ехать ночью. Решил дождаться утра и просить ночлега в трактирах возле станции,— «их тут целых два»,— сказал мужик. Но оказалось невозможным ночевать и в трактирах,— не пустили. «Вот чайку, если угодно, пожалуйте,— сказали в одном.— Чай мы подаваем. » Долго пил чай, то есть какую-то тошнотворную распаренную травку, в еле освещенной горнице. Потом говорю: «Позвольте хоть на крыльце досидеть до утра».— «Да на крыльце вам будет неудобно. «— «Все удобнее, чем на дороге!» — «А вы безоружный?» -«Обыщите, сделайте милость!» — И вывернул все карманы, расстегнулся.— «Ну, как хотите, на крыльце, пожалуй, можно, а то и правда, в избу вас никуда не пустят, да уж и спят все. » И я вышел и сел на крыльце, и скоро огонь в трактире погас,— в соседнем его давно не было,— и наступила ночь, сон, тишина. Ах, как долга была эта ночь! На небе вдали, за чернеющим лесом, закатывался замазанный лунный серп. Потом и он скрылся, стала на том месте поблескивать зарница. Я сидел, шагал перед крыльцом по смутно белеющей дороге, опять сидел, курил на пустой желудок махорку. Во втором часу по дороге послышался перелив колесных спиц, толканье ступок на осях — и немного погодя к соседнему трактиру кто-то подъехал, остановился, стал стучать в окно каким-то воровским, условным стуком. Из сеней сперва выглянул, потом осторожно вышел хозяин, босой лохматый старик, тот самый, что вечером отказал мне в ночлеге с удивительной злобной грубостью,— и началось что-то таинственное: бесконечное тасканье из сеней чего-то вроде овчин и укладыванье их в телегу приезжего, и все это при блеске зарниц, которые все ярче озаряли лес, избы, дорогу. Дул уже свежий ветер, и вдали угрожающе постукивал гром. А я сидел и любовался. Помнишь ночные грозы в Васильевском? Помнишь, как боялся их весь наш дом? Представь, я теперь лишился этого страха. И в ту ночь на крыльце трактира я только восхищался этой сухой, ничем не разрешившейся грозой. Под конец я, однако, ужасно устал от своего бдения. Да и духом пал: как идти двадцать верст после бессонной ночи?
Но на рассвете, когда тучки за лесом стали бледнеть, редеть и все вокруг стало принимать дневной, будничный вид, мне неожиданно посчастливилось. Мимо трактира пронеслась на станцию коляска — привезла к поезду в Москву комиссара, управляющего бывшим имением князей Д., находящимся как раз в тех местах, где и нужно мне было быть. Это мне сказала проснувшаяся и выглянувшая из окна хозяйка трактира, и, когда кучер выехал со станции обратно, я кинулся к нему навстречу, и он даже с какой-то странной поспешностью согласился подвезти меня. Человек оказался очаровательный,— детски наивный гигант, всю дорогу повторял: «Глаза бы не глядели! Слезы!» Меж тем всходило солнце, и седловатый, широкозадый, шальной и оглохший от старости белый жеребец быстро и легко мчал по лесным дорогам коляску, тоже старую, но чудесную, покойную, как люлька. Давно, друг мой, не катался я в колясках!
Знакомый, у которого я прогостил несколько дней в этих лесах, человек в некоторых отношениях очень любопытный,— самоучка, полуобразованный, всегда жил раньше в Москве, но в прошлом году бросил ее и вернулся на родину, в свое наследственное крестьянское поместье. Он страстно ненавидит новую Москву и не раз настаивал, чтобы я приехал к нему отдохнуть от этой Москвы, расписывал красоты своих мест. И точно, места удивительные. Представь себе: зажиточный поселок, мирный, благообразный, вообще такой, как будто никогда не было не только всего того, что было, но даже отмены крепостного права, нашествия французов; а кругом — заповедные леса, глушь и тишина неописуемая. Преобладает бор, мрачный, гулкий. И по вечерам в его глубине мне чувствовалась не то что старина, древность, а прямо вечность. Зари -только клочья: только кое-где краснеет из-за вершин медленно угасающий закат. Бальзамическое тепло нагретой за день хвои мешается с острой свежестью болотистых низин, узкой и глубокой реки, потаенные извивы которой вечером холодно дымятся. Птиц не слышно — мертвое безмолвие, только играют козодои: один и тот же бесконечный звук, подобный звуку веретена. А как совсем стемнеет и выступят над бором звезды, всюду начинают орать хриплыми, блаженно-мучительными голосами филины, и в голосах этих есть что-то недосозданное, довременное, где любовный зов, жуткое предвкушение соития звучит и хохотом и рыданием, ужасом какой-то бездны, гибели. И вот, по вечерам я бродил в бору под ворожбу козодоев, по ночам слушал, сидя на крылечке, филинов, а дни посвящал зачарованному миру бывшей княжеской усадьбы,— истинно бывшей, потому что из ее владетелей не осталось в живых ни единого. Она несказанно прекрасна.
Источник
Между тем всходило солнце
Собрание сочинений в десяти томах
Том 1. Рассказы и очерки
Владимир Галактионович Короленко
Писатель яркого и большого дарования, Короленко вошел в историю русской литературы как автор многочисленных повестей и рассказов, художественных очерков, четырехтомной «Истории моего современника», наконец, как критик и публицист. Многие произведения Короленко могут быть поставлены в ряд с крупнейшими достижениями русской классической литературы. Его творчество, отмеченное чертами глубокой самобытности, составляет своеобразную летопись целой эпохи русской действительности. Повести, рассказы и очерки Короленко реалистически изображают русскую деревню в период быстрого развития капитализма на рубеже двух веков и раскрывают многие стороны народной жизни, которые до того не отмечались в литературе.
Расцвет литературной деятельности Короленко относится ко второй половине 80-х годов. В глухую полночь реакции, когда все передовое и свободолюбивое в русском обществе подавлялось полицейским произволом царизма, голос молодого писателя прозвучал новым напоминанием о живых силах народа. Горячим защитником человека от рабства, зла и неправды капиталистического мира, непримиримым врагом насилия и реакции Короленко выступает и в последующем своем творчестве. Высоким гражданским пафосом, безграничной любовью к родине отмечена вся общественная и литературная деятельность Короленко, и весь он — человек и художник — встает перед нами, по справедливому замечанию А. М. Горького, как «идеальный образ русского писателя».
Владимир Галактионович Короленко родился 27 июля 1853 года на Украине, в городе Житомире, Волынской губернии. Учился сначала в частном пансионе, затем в житомирской гимназии. Когда Короленко исполнилось тринадцать лет, его отца перевели по службе в маленький уездный городок Ровно, где будущий писатель окончил с серебряной медалью реальную гимназию.
Отец писателя, чиновник судебного ведомства, получивший образование в кишиневском «непривилегированном пансионе», выделялся в среде провинциального чиновничества разносторонностью культурных запросов и неподкупной честностью, что делало его для окружающих чудаковатым, непонятным человеком. После его смерти обыватели говорили: «Чудак был… а что вышло: умер, оставил нищих». Пятнадцатилетний Короленко, как и вся его семья, после смерти отца действительно оказался перед лицом непреодолимой бедности, и нужны были поистине героические усилия матери, чтобы он смог закончить гимназию. «Отец оставил семью без всяких средств, — вспоминал впоследствии писатель, — так как даже в то время, при старых порядках, он жил только жалованьем и с чрезвычайной щепетильностью ограждал себя от всяких благодарностей и косвенных и прямых приношений». Атмосфера семьи, где господствовали дружеские отношения, воспитывались честность, правдивость и прямота характера, благотворно сказалась на духовном развитии ребенка.
В детстве Короленко мечтал стать героем, пострадать за родной народ. «Маленький романтик», как он сам назвал себя впоследствии, помогая укрыться в заброшенном сарае крепостному мальчику, бежавшему от злого пана, горячо сочувствовал судьбе бедного крестьянского юноши — «Фомки из Сандомира», героя первой прочитанной книги. В эти годы Короленко был в значительной степени предоставлен самому себе и пользовался почти неограниченной свободой. Долгими вечерами, забившись в темный уголок кухни, он любил слушать украинскую сказку, которую рассказывал кучер отца или забежавшая на огонек соседка. Во время гимназических каникул он жил в деревне, наблюдая тяжелую, подневольную жизнь украинских крестьян. Впечатления детских и юношеских лет дали ему материал для многих произведений. Достаточно вспомнить образ Иохима из «Слепого музыканта», исполненный глубокой поэзии очерк «Ночью», яркий колорит сказочного «Иом-Кипура», описания украинской деревни в «Истории моего современника», чтобы понять, какой сильный отзвук в творчестве писателя нашла жизнь украинского народа.
В раннем детстве Короленко видел бесчеловечную жестокость времен крепостного права; зверские помещичьи расправы с крестьянами он наблюдал и после реформы 1861 года. Мимо его внимания не проходили и факты повального взяточничества чиновников. В «Истории моего современника» Короленко с великолепным мастерством нарисовал образы чиновников уездного суда и мрачные фигуры высшего начальства, этих, по выражению писателя, «сатрапов», власть которых обрушивалась на население с тупой и бессмысленной силой. С детства он знал и о национальном неравенстве, которое особенно давало себя чувствовать в Юго-Западном крае Россия, где прошли детские годы писателя.
Годы, проведенные в уездной гимнами, с ее «тусклым и жестоким режимом», с учителями-автоматами, с телесными наказаниями и карцером, но в то же время с дружной товарищеской средой, где втайне от администрации распространялись книги революционно-демократического направления, — сыграли громадную роль в формировании характера и мировоззрения Короленко. И хотя в школьную программу не входили имена Гоголя, Тургенева, Некрасова, а за упоминание Белинского, Добролюбова, Чернышевского и Шевченко сажали в карцер и давали «волчий билет», Короленко с восторгом читал «Записки охотника», знал чуть ли не наизусть всего Некрасова и ставил себе в образец для подражания революционера Рахметова из романа Чернышевского «Что делать?». Сознание Короленко было рано разбужено ощущением той большой неправды, которую он наблюдал в жизни. С желанием помочь народу и с «едким чувством вины за общественную неправду» Короленко в 1871 году, по окончании реальной гимназии, приехал в Петербург и поступил в Технологический институт. Его студенческая жизнь началась с того, что он окунулся в атмосферу общественных интересов, которыми жила передовая молодежь. Он становится участником многочисленных студенческих сходок, где велись горячие споры на философские и социально-экономические темы.
Вскоре Короленко принужден был оставить Технологический институт. «В Петербург я приехал с семнадцатью рублями, — вспоминал писатель, — и два года прошло в трудовой борьбе с нуждой». Вместо учебных занятий Короленко должен был взяться за труд «интеллигентного пролетария». Он раскрашивал ботанические атласы, выполнял чертежные работы, занимался корректурой. За все это он получал копейки, которых едва хватало, чтобы не умереть с голоду.
В 1874 году Короленко переезжает в Москву и поступает в Петровскую земледельческую и лесную академию. Здесь Короленко слушает лекции великого русского ученого К. А. Тимирязева и по его поручению рисует для его лекций демонстрационные таблицы. Дружеские отношения, начавшиеся еще между профессором и студентом, не прекращались до конца их жизни. Безгранично веривший в силу науки, убежденный материалист, Тимирязев вошел в сознание Короленко как идеальный тип русского ученого. Позднее писатель не раз вспоминал о своем великом учителе. В день своего шестидесятилетия Короленко писал Тимирязеву в ответ на его поздравительную телеграмму: «Много лет прошло с академии. Время делает менее заметной разницу возрастов. Но для меня Вы и теперь учитель в лучшем смысле слова».
В академии Короленко сближается с революционно настроенной молодежью, читает нелегальную литературу. Ему поручается заведование тайной студенческой библиотекой, распространяющей книги главным образом революционного содержания. По характеристике директора академии — человека реакционных убеждений, — Короленко принадлежал «к числу тех людей, которые до упрямства упорно держатся засевших в них воззрений, и если эти воззрения получают… ошибочное направление, то человек этот легко может увлечь за собой других, менее самостоятельных молодых людей».
В марте 1876 года Короленко за участие в составлении коллективного протеста студентов против администрации академии, выполнявшей чисто полицейские функции, был исключен из академии, арестован и выслан из Москвы. «Во время студенческих беспорядков, — пишет Короленко в своей автобиографии, — как депутат, избранный товарищами для подачи коллективного заявления, был выслан сначала в Вологодскую губернию, откуда возвращен в Кронштадт… под надзор полиции. По прошествии года переселился в Петербург, где вместе с братьями зарабатывал средства к жизни разными профессиями: уроками, рисованием и главным образом корректурой». Корректором он работал в мелкой, захудалой петербургской газете «Новости», рассчитанной на удовлетворение обывательских вкусов. Разумеется, работа в этой газете ни в какой степени не могла удовлетворить Короленко. Он помышляет о литературном творчестве и пишет свой первый рассказ — «Эпизоды из жизни искателя» (1879). Характер этого рассказа определен эпиграфом, взятым из поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»:
Источник