Косой свет солнца падал
Том 6. Повести и рассказы 1922-1940
Судьба Шарля Лонсевиля
Шарль Лонсевиль, инженер по литью пушек, был взят в плен во время отступления из Москвы наполеоновской армии. У Лонсевиля была отморожена нога. Старый мундир пропах гарью пожарищ, глаза слезились от блеска снегов.
Несколько раз за время жизни в России Лонсевиль упоминал, что был когда-то бонапартистом.
Он был благодарен Бонапарту, бросавшему его как незаметную частицу своей армии из Ломбардии в Моравию и из Пруссии в Россию.
Произнося слово «бонапартизм», Лонсевиль вспоминал вечера Венеции, каналы на окраинах, где артиллеристы купали лошадей, дубовые леса Германии, горячую кровь, капавшую в сырую траву, дым сражений, застилавший полевые дороги и реки…
В плену Лонсевиль понял, что прошлое убито окончательно и возврата к нему нет.
В 1810 году Лонсевиль встретил в почтовом дилижансе по пути в Гренобль высокую и тонкую женщину с живыми глазами. Ее сопровождал кавалерийский офицер в пыльном мундире и мягких сапогах, обшитых мехом. Была зима. Дилижанс поминутно застревал в грязи. Ночью ехать стало невозможно. Остановились в ближайшей деревне, где в кабачке нашлось чудесное вино. Офицер топил камин можжевельником и хвалил сырой ветер, дувший с Альп. Женщина дремала. Почти всю ночь офицер болтал с Лонсевилем. Потом Лонсевиль уснул и сквозь сон слышал, как офицер сказал женщине суровым тоном наставника:
— Мой молодой друг, пределом глупости является желание повторить вчерашний день.
Утром Лонсевиль вспомнил во всех мелочах ночную болтовню, и она показалась ему блестящей и увлекательной. Расставаясь со своими спутниками, Лонсевиль узнал их имена. Женщина оказалась молодой поэтессой Марией Трините. Имя офицера он забыл.
Год спустя Лонсевиль посетил Марию Трините в Париже. Она читала ему стихи о подорожнике и звоне колоколов над Луарой. Через три месяца девица Трините стала женой Лонсевиля. С ней он прожил всего две недели, потом начались походы.
Изредка он получал от нее письма и читал их в пыльных палатках. Жена писала о жестоком времени, одиночестве, вытоптанной солдатскими конями Европе. Лонсевиль улыбался — за тягостью походов он видел победы. Но они не пришли. Пришли разгром и плен.
Лонсевиль сначала жил в Калуге. Затем его отправили на пушечный завод в Петрозаводск.
Путь был уныл. У Лонсевиля осталась память о тусклых реках и молчаливых людях, глядевших на француза с покорностью.
Приезд его в Петрозаводск совпал с посещением завода императором Александром. Царь медленно обошел закоптелые низкие мастерские. Он взял молот у кузнеца, три раза ударил по раскаленному стволу пушки и помахал в воздухе бледной рукой с длинными, будто оттянутыми искусственно, пальцами. Потом он вышел во двор, где у пруда толпой стояли рабочие, лениво вынул золотую монету и швырнул ее и пруд. Тотчас несколько рабочих бросились в воду в одежде, и один из них вынырнул с монетой в зубах.
— Молодец! — внятно сказал царь, вытирая руки мягким фуляром: на пальцы попали брызги прудовой тухлой воды.
— Рад стараться, ваше величество! — хрипло прокричал рабочий.
Лонсевиль смотрел на царя с отвращением и гневом. Так вот каков этот «брат», а потом соперник Бонапарта, метавшийся по своей стране, как мечется рыба с порванным плавательным пузырем!
Вскоре после переезда в Петрозаводск Лонсевиль был вызван к начальнику завода, оберберг-гауптману[1], англичанину Адаму Армстронгу.
Стояла осень. Черные реки — Неглинка и Лососинка — проносили через город желтые березовые листья и нагромождали их в пышные кучи около зеленых от гнили плотин.
Столбы тусклого пламени из доменных печей озаряли по ночам мертвый город, и в освещении этом он чудился Лонсевилю бредом. Зарево выхватывало из кромешной темноты куски незнакомой и угнетавшей Лонсевиля жизни: страшные усы будочника, поломанные мосты, мокрый нос пьяного, оравшего песню: «Не знаешь, мать, как сердцу больно, не знаешь горя ты мово», обрывки афишек, извещавших, что в знак посещения завода государем с рабочих будут отчислять по две копейки с заработанного рубля на сооружение церкви в слободе Голиковке.
Армстронг жил в губернаторском доме, построенном двумя полукружьями по обочинам площади, заросшей травой. Дом был благороден и прекрасен, как и все творения зодчего Растрелли.
Лонсевиль долго не мог припомнить, в каком городе он видел подобное здание. Потом вспомнил и улыбнулся. Конечно, в Веймаре, куда они входили июньским утром. Как можно забыть запах воды и лип и росу, падавшую с ветвей на сукно серых мундиров! Как можно забыть дым жаровен и золотую пену — ее приходилось с силой сдувать с тяжелых пивных кружек! Как можно забыть дом Гете, где в тишине, среди бальзаминов, рождались мысли, волновавшие лучшие умы Европы!
Воспоминание о Веймаре являлось, пожалуй, последней вспышкой детского бонапартизма. Портрет императора был потерян во время отступления, и новые мысли волновали Лонсевиля — мысли о странной стране, где он находился.
Армстронг принял Лонсевиля в темном кабинете, загроможденном, как старая кузница, образцами изделий завода — ядрами, кандалами, гирями и моделями пушек.
Армстронг был толст и сумрачен. Губы его подергивались неопределенной усмешкой.
Разговор пришлось вести через старичка переводчика, гувернера детей Армстронга, — англичанин плохо знал французский язык.
— Я докладывал императору о вас, — пролаял Армстронг, не глядя на Лонсевиля. — Его величество повелел оставить вас на заводе до окончания войны и, буде вы покажете старания и опыт в своем деле, заключить с вами контракт на работу в дальнейшем. Вы назначаетесь в литейную мастерскую помощником пушечного мастера Кларка.
— Я пленный, — горячо ответил Лонсевиль. — До окончания войны я принужден жить и работать здесь, но ничто в дальнейшем не заставит меня остаться в этой жестокой стране.
Армстронг поднял темные веки и тяжело взглянул на Лонсевиля. Тот невольно отвернулся. В этом англичанине все — вплоть до припухлых век и редких бакенбард — казалось отлитым из чугуна. С чугунной усмешкой Армстронг порылся в ящике стола, вынул горсть мелких бляшек и разложил их перед собой.
— Последствия свободы, равенства и братства столь очевидны и отвратительны, — сказал он, перебирая бляшки, — что жестокость необходима. Вы — джентльмен, и я хочу говорить с вами свободно. Россию можно назвать страной не столь жестокой, сколь несчастной. Беззаконие господствует сверху донизу — от приближенных венценосца до последнего городничего. Вот небольшой тому пример: в разгар войны, когда ядра были нужнее хлеба, я получил приказ изготовлять в числе прочих вещей железные пуговицы с гербами всех губерний Российской империи.
Армстронг придвинул бляшки Лонсевилю. Рука его тяжело прошла по столу, точно он толкал стальную отливку.
Лонсевиль рассеянно взглянул на пуговицы с орлами, секирами и летящими на чугунных крылышках архистратигами и потер лоб — разговор с англичанином раздражал его и вызывал утомление. Этим утром в литейном цехе он видел обнаженного до пояса старика рабочего, со спиной, исполосованной синими шрамами.
То были следы порки.
— Вы — британец. Вы — сын страны, кричащей на всех перекрестках об уважении к человеку, — Лонсевиль взглянул на крутой лоб Армстронга, — как можете вы сносить порку?
Армстронг встал, давая понять, что разговор, принявший острый характер, окончен.
— Мне нет дела до чужих законов, — промолвил он сухо. — Я думаю, что в армии Бонапарта тоже было принято хлестать плетьми лошадей, чтобы заставить работать, а не кормить их сахаром. Мой знаменитый предшественник, начальник завода, шотландский инженер и кавалер Гаскойн, потребовал у царского правительства полной независимости от русских властей. Только благодаря этому он создал завод и ввел самый рачительный карронский способ литья чугуна[2] в воздушных печах.
Источник
Однажды осенью я ехал на лодке по Прорве. Был полдень.Низкое солнце
Единожды осенью я ехал на лодке по Прорве. Был полдень.Низкое солнце висело на юге. Его косой свет падал на черную воду и отражался от нее. Полосы солнечных отблесков от волн, поднятых веслами, мерно бегали по берегам, поднимаясь от воды травок и кустарников, и на одно мгновенье берега вспыхивали сотками красок, словно солнечный луч ударял в россыпи разноцветной руды. Свет раскрывал то черные блестящие стволы травы с оранжевыми засохшими ягодами, то пламенные шапки мухоморов, как будто забрызганные мелом, то слитки слежавшихся дубовых листьев и красные спинки божьих коровок.
Часто осенью я пристально следил за опадающими листьями, чтоб словить ту незначительною долю секунды, когда лист отделяется от ветки и начинает падать на землю, но это мне длинно не удавалось. Я читал в ветхих книжках о том, как шуршат падающие листья, но я никогда не слышал этого звука. Я читал в ветхих книгах о том, как шуршат падающие листья, но я никогда не слышал этого звука. Если листья и шуршали, то только на земле, под ногами человека. Шорох листьев в воздухе казался мне таким же неправдоподобным, как рассказы о том, что весной слышно, как прорастает трава.
1. Какая тема текста? Озаглавте текст.
2. Тип речи.
3. Определите стиль речи.
4. Структура( Абзацы, микротемы)
5. Способы связи предложений в тексте.
6.Выпишите Изобразительные средства.
7. Не прав-морфологический разбор.
ОООЧень нужно помогите пожалуйста. Безотлагательно!
Источник
Косой свет солнца падал
Константин Георгиевич Паустовский
Разговор во время ливня
Это была странная встреча. Ко мне кто-то осторожно постучал. Я прислушался. За разбитым, заклеенным газетой окном гремел по ржавым крышам ночной ливень. На чердаке, визжа, возились крысы. В порту ревел, как гигантский шакал, шведский наливной пароход.
Стук раздался снова, такой же робкий и неуверенный.
– Я, сэр. Джон Паркер.
Я открыл. Ах да, Джон Паркер. Я вспомнил: с ним я познакомился в союзе моряков. Джон Паркер – американский моряк.
Он вошел, стряхивая с кепи капли дождя. Его промокший красный галстук был завязан австралийским узлом.
Он вошел, и запах сырости, дождя и горького табака в моей комнате сменился тепловатым и пряным запахом рома.
– Мне негде спать, – сказал он и виновато посмотрел на меня и на сырые оттиски своих ботинок-дредноутов на пыльном полу. – В американской миссии на меня смотрят как на большевика, я не говорю им своего настоящего имени и никогда не скажу. А они требуют, чтобы я показал им документы.
Он снова виновато посмотрел на меня, крепко потряс мою руку, поколебался и вытащил из кармана небольшую бутылку рома.
Гвоздем он ловко вытащил пробку, щелкнул ногтем по глянцевитой физиономии негра на этикетке, – физиономии, обведенной венком золотых ананасов, – и налил мне и себе по полстакана.
– Вот, черный, – сказал он многозначительно, кивнув на скалившего зубы негра.
– Что черный? – спросил я, и ром зажал мне горло горячей спазмой. – Что вы говорите о черных?
На глаза у меня навернулись слезы. Паркер внимательно посмотрел на меня, прислушался к шуму дождя, к глухому ворчанью собаки в пустом коридоре и сказал:
– У черных будет свой Ленин. И они тогда нам покажут, – он ткнул пальцем в свой австралийский галстук, – нам, американцам. Всех судей в штатах мы вываляем в клейстере и перьях.
– Это несчастный народ, – сказал он, помолчав, и спокойно выпил свой ром. – Их заражают.
– Просто, сэр. Наше правительство сознательно заражает их чахоткой, чтобы они поскорее вымерли. Должно быть, в Америке стало тесно. Их вытравляют так же, как краснокожих. Краснокожие падают, как мухи от ядовитой бумаги. Только на Западе оставили несколько красных племен, чтобы показывать изящным леди. Вы понимаете: леди и джентльмены едут развлечься в Иеллустонский парк, и там им демонстрируют красных. Леди щелкают кодаками и дают их детям шоколад, а вечером на террасах отелей, в плетеных качалках, когда джентльмены кутают их плечи в меха, они небрежно говорят: «Вилли, правда ведь это презабавный народ?»
– Да, это очень забавно! – громко сказал Паркер и ударил кулаком по столу. – Очень, очень забавно, но для одного джентльмена эта забава окончилась довольно плохо.
На чердаке взвизгнула укушенная крыса. Паркер рассеянно прислушался и продолжал:
– Я был тогда около Фриско. Меня выгнали с парохода за грубость. У капитана были розовые дамские уши, и он, видите ли, не мог слышать настоящих морских слов, сказанных по его адресу. А я – матрос, и матрос не из тех, что возят дачников с покупками из Фриско на острова. Я из Сиатля, привык иметь дело с китобоями и клондайкскими молодцами. В результате, конечно, капитан меня выгнал.
Я ехал поездом в восточные порты, чтобы поступить на пароход. По дороге на одной из станций сидела семья красных и смотрела на поезд. Вы никогда не сможете себе представить, как они смотрят. Они смотрят так, словно все, что происходит вокруг, – прозрачное, смотрят куда-то вдаль и так презрительно, так настороженно, точно боятся, что вот-вот их ударят или подымут на смех.
Из вагона вышла мисс Грэв. Вы, конечно, не знаете Грэва. Это – крупная дичь, он у нас во Фриско был, кажется, мэром. Одним словом, он имел неограниченное право сажать таких молодцов, как я, в исправительный дом.
Вслед за мисс Грэв соскочил на платформу молодой джентльмен с таким гладким пробором, будто его облизала корова.
Мисс Грэв подошла к красным и, брезгливо морщась, поцеловала одного из малышей. Вы понимаете, это был каприз. Насколько я понял, она хотела выиграть пари. Мать быстро взяла ребенка, а я подошел к мисс и шепнул ей на ухо с притворным ужасом:
– Что вы наделали, мисс! Теперь вы пропали. Она резко и вопросительно взглянула на меня.
– Разве вы не знаете, что они все зараженные! Вытрите рот!
Она засмеялась, а я стал медленно накаливаться, как болт на кузнечном огне.
– Вы не верите, мисс, а я говорю, что эта правда. Их сознательно заражают по тайному желанию правительства. Вы можете подробнее узнать у вашего отца, он достаточно перетравил в жизни этих ребят.
Кончилось это тем, что молодой джентльмен полетел и ударился головой о лакированный синий борт вагона. Послышался сильный треск лопнувшей бумаги, но у него была чертовски крепкая башка, и только со второго раза он потерял свой чудесный галстук и способность сопротивляться.
Дело кончилось тремя месяцами тюрьмы. Меня судили за драку и за распространение невероятных и вредных слухов.
– У этого малого, – сказал вскользь судья, – чудовищная фантазия.
– Сэр, – ответил я ему, – более чудовищной фантазии, чем у министров Соединенных Штатов, как вам известно, нет ни у кого.
Паркер помолчал. Дождь за окнами лил тяжелыми, грохочущими струями. На море начинался шторм, и прибой тяжело гудел у набережных и шипел по гальке, уползая обратно в море. Шведский пароход замолчал.
В окно были видны лишь глубокий вечный мрак и дождь. Это был неумолимый батумский дождь, выбивавший монотонную дробь по лужам. Я знал, что на рассвете не будет видно гор за стеной дождя и потянет холодом с севера. Спать не хотелось.
– Тогда я был еще мальчишкой, – продолжал Паркер. – Потом я много плавал. Должен вам сказать, что вы в мире не найдете вещей лучше моря. Я видел очень много. Я видел целые букеты островов, словно изящные леди небрежно уронили их с борта пакетбота в густую океанскую воду. Когда вы к ним подходите, воздух пахнет самыми тонкими духами, клянусь матерью. Я видел все это, когда ходил из Фриско в Сидней.
Я видел и южноамериканские порты, белые от солнца, будто их вымазали мелом.
Я ходил в полярное плаванье. Можете поверить, я оглох от тишины полярных полей, у меня все время звенело в ушах, как от лихорадки. Я слеп от желтого незаходящего солнца, бродившего над этими морями.
Вы знаете, я не люблю Нью-Йорка и некоторые ваши континентальные порты. Там тесно, как в кино по воскресеньям, и я перестаю чувствовать себя человеком.
Он перевернул свою руку и посмотрел на коричневую, изъеденную канатами и солью ладонь.
– Но всюду, – добавил он печально, – всюду нашему брату живется тяжело. И под пальмами Рио, и в лондонской слякоти.
Он снова посмотрел на свою ладонь и улыбнулся:
– Да, сэр. Произошла революция у вас. Я, признаться, не придавал ей значения. В России революция, но что из этого может получиться для нас, плавающих по ту сторону света? Разве от этого хоть на йоту станут лучше наши зловонные кубрики? Разве я смогу выпрямить спину и набрать полную грудь свежего воздуха, не чувствуя в душе тяжелого гнева? Разве мы сможем, думал я, как хозяева прийти в жизнь и прожить ее так, чтобы перед смертью не жалеть, что родились, и не проклинать стариков, давших нам жизнь?
Да, сэр. Я долго не верил этому. Видите ли, я думал, что кто-то принесет мне революцию в кармане, как апельсин, принесет из той страны, где она случилась, из России, вынет и даст, и сейчас же вся жизнь перевернется, мы подымем флаги и завопим от восторга. Так я думал, простите меня. Но в одном из континентальных портов я узнал совсем другое.
– Я был, – он почему-то сказал это шепотом, – я был в портовом бюро. Интернэшэнел-бюро, вы знаете. В Гамбурге. Там я видел некоторых людей и читал газеты, ваши газеты. Мне первое время казалось, что я читаю, а полисмен крепко меня держит за шиворот, но потом это прошло.
Источник